Как Сафрон Пантелеевич рассказал, так все и получилось. Каждый знал свое место и не суетился. Никифор за Александру боялся, а она первая руку ему подала и встала перед аналоем тихая. Отец Андрей благословил их, дал в руки зажженные свечи — идите, сказал ласково, дети мои, в мир грешный и уповайте на бога.
На паперть вышли, Александра прижалась к Никифору — отцу, шепнула, моему не верь, обманет, проклятый! И побежала к саням.
Но дома без шума не обошлось, зашли в избу, мать на Александру накинулась, будто она виновата, что не к жениху поехали, как по обычаю водится, а в невестин дом. Стыдясь гостей, Сафрон Пантелеевич не заругался, не обозвал жену дурой, только вздохнул — ничего, дескать, не поделаешь, такая судьба наша, в избушку к Никифору и в сухое время без провожатого не попасть.
Гости к столу пошли, а хозяева топтались в прихожей, Большакова ждали. Старик, всем на удивление, пешком на свадьбу пришел, с посошком и в пестрядной рубахе. Сафрон Пантелеевич поморщился, но посадил купца на почетное место.
Александра отцу поклонилась — спасибо, сказала, батюшка дорогой, взростил ты меня, вспоил, ягодку недозрелую. И матери поклонилась за любовь, за ласку, что ночей, бедная, не спала, дочь родимую пестовала. Заревела Авдотья, прижимая дочь ко белым грудям, к изболевшему сердцу, не ходить тебе, причитала, в коленкоровом платьице, не носить пояска шелкового…
Слушал их Никифор, радовался, что простили родители Александру, настоящую свадьбу справили.
Матрена Семеновна вдоль стола с подносом ходила и хвалила невесту, что статна она, белолица, рукодельница, не баловница. Гости бросали свахе мелкие деньги. Подошла она к Большакову. Затих стол, перестали гости пить и чавкать, ждали, сколько денег положит Иван Емельянович. Бросит горсть меди купец — ходить Сафрону Пантелеевичу всю жизнь в крестьянском звании. Не видел Никифор, какие деньги бросил свахе купец, но понял, что не зря потратился на свадьбу Сафрон Пантелеевич.
Зашумели гости — богатство сулили хозяину, а молодым приплод.
Герасим Степанович ткнул Никифора — целуй, закричал, невесту, Иван Емельянович требует! С утра ждал Никифор этой минуты со стыдом и страхом, потихоньку, чтобы люди не видели, к вину прикладывался. Александра, спасибо, выручила, поцеловала сама. Запели бабы, что не уточка с лузей поднималася, а невеста с родным домом прощалася, взмахнули платочками, застучали каблуками, как овцы по мосту тесовому.
Герасим Степанович орал, что бедному он страж немилостивый, а богатому расточитель.
Отец Андрей подошел к Никифору с полной рюмкой и поведал с улыбкой: «Иное пьянство, сын мой, злое, а иное в меру и в закон, и в приличное время, и во славу божию». Сафрон Пантелеевич выпил, поцеловался с батюшкой и ушел плясать к бабам, плясал лихо, как молодой, и пел в удовольствие:
Ишо кто у нас всех поменьше?
Ишо кто у нас всех пониже?
Никишка у нас всех помене,
Никишка у нас всех пониже.
А мы посадим его всех повыше:
На три пуховые подушки,
На три перовые перины.
Ишо будет Никифор Захарович всех повыше.
Ишо будет он всех поболе…
Глава седьмая
Счастливые люди помнят хорошее, плохое забывают. Никифор несчастным себя не считал, а горькую свадьбу свою забыть не мог. Складывал чистые березовые поленья и вспоминал пьяного тестя в зеленой шелковой рубахе. Обещал посадить его тесть всех повыше, на три пуховые подушки, на три перовые перины.
Уходил Никифор со свадьбы один. Матрена Семеновна уговорила Сафрона, чтобы пожила у нее Александра с дитем малым до теплых и сухих дней. Сафрон Пантелеевич согласился — ладно, дескать, содержи, платить буду по-старому, как договорились, но приблудыша береги, внук он теперя мне законный, в старости поддержка…
Бегут годы, оставляют на сердце отметины. Семен уже не в люльке качается, а раненый на кровати лежит. Склал Никифор дрова и надумал в лес сбегать, силки на рябка проверить, пока куница не опередила. Опять надо в избу идти, Юлия Васильевича привязывать. А может, так обойдется? Вроде бы успокоился господин офицер, убегать к своим не торопится.
Потоптался Никифор у поленницы, влез в холодный зипун и вышел из ограды под хмурое небо. На лыжи встал, оглянулся на окна и решил; за час-другой обернусь, ничего не случится.
Спокойный лес зимой. Белый стоит, прибранный, как у хорошей хозяйки. Спустился Никифор в Каменный лог, ельниками добрался до Безымянки, ходил от одного пустого силка к другому, краснела над ними рябина нетронутая. И куда делся рябок? В добрые годы настоящие охотники по десять-пятнадцать пар за день добывали. И он частенько кормил Александру пельменями из рябков…
Привез он ее перед сенокосом. Пискун неделю в бане отсиживался, наблюдал — какая каруселя получится? Александра, конечно, неверткой была. За коровой проходит — ребенок обмарается. Избу зачнет прибирать — корова стоит некормленная, непоенная. Помочь бы жене, от лишней работы освободить, а лето, как на зло, неспокойное выпало — не пошли сеянцы в рост, на глазах хирели. Новый лесничий строгую бумагу прислал, в ней записано было, какую сеянцам помощь давать. Никифор читать хорошо не умел, но бумагу брал с собой: клал ее на пенек и прижимал суком, чтобы ветром не сдуло. Одним словом, в круг попали, в каруселю. Глаза у Александры не просыхали. Спасибо Пискуну, пожалел он ее, помогать стал — за коровой присматривал, печку топил. Попривык, и ребеночка начал обиходить, пеленки стирал, корил брезгливую Александру — нечего, дескать, нос воротить, все мы из г… вышли, да не все отмылись.
Вроде бы ожили, и на людей стали походить. Взялись за хозяйство семейно и дружно. Пять копен сена поставили, дров запасли на всю зиму. Вспомнил Никифор первую осень, как приходил со службы домой, в теплую избу. Александра причесанная и в красивом платье у окна сидит, а Пискун ребеночку песню поет — в славном-де городе Казани, на широком татарском базаре, в лапоточках хмелюшко гуляет, сам себя хмелюшко выхваляет…
Спокойно жили, счастливо, можно сказать. Да недолго! Забеспокоился вдруг Пискун, засуетился, богатых людей стал ругать и все по-церковному — дескать, грядет бог ярости, судить станет бедных по правде, дела страдальцев земли решит по истине и духом уст своих убьет нечестивых. Пошумел так, помаялся и сбежал в ночь на Михайлов день. Пришел через неделю в чужих портах и в драной рубахе. Долго в бане отлеживался, не ел ничего, пил из ушата воду и остервенело ругался, обзывал Никифора «языщником нераскаявшимся» и требовал косушку вина на похмелье. Потом смирился, сам для себя баню истопил, вымылся, надел чистую рубаху Захария покойного и пришел в избу.
Скрыта душа человеческая до поры до времени, думал Никифор, как семя в земле живое. На всю жизнь удивил его тогда Пискун: упал на колени перед люлькой, стал каяться — прости, дескать, младенец невинный, мои безобразия, хуже скотины живу во лже и блевотине, обманул отца твоего названного, не осквернял источник святой становым приставом, хотя был в намерениях.
Покаялся Пискун, стал упрашивать — спаси, человек лесной, от запойного желания, колдуном был Захарий, а ты ему сын.
Отпираться Никифор не стал: знаю, сказал, одно средство, но подумай хорошенько, не простое оно, помрешь — не обижайся. Сказал так, поглядел на церковного сторожа, увидел в глазах муку несказанную и понял, что дошел мужик до крайности. Отдохнул малость и до рассвета еще в село за вином побежал. Вернулся поздно — по пути заходил на болото, за грибами. Неказистые они с виду, серые, сморщенные. Захарий называл их «навозниками» и рассказывал, что волшебные грибы черти решетом сеют по гнилым местам.