Человечество, как понятие собирательное, не может быть противополагаемо Церкви в смысле равноправности этого противоположения.
Нельзя судить Церковь с общечеловеческой точки зрения. Человечество в его целом может входить и не входить в Церковь. Сделки и компромиссы между человечеством и идеальным началом его невозможны. Церковь может указывать путь, протягивать руку, но не заключать сделок. Церковь одна. Благочестие одно. Разнообразные формы этого благочестия суть часть этого единого благочестия — благочестия Церкви.
Выражение В. А. Тернавцева: «В интеллигенции, теперь неверующей, потенциально скрыт особый тип благочестия и служения» — возбуждает ряд недоумений. Это или амплификация, или неточное выражение; или же здесь мы имеем зерно опасного стремления привить Церкви то, что не относится к ней. В. А. Тернавцев полагает, что проповедники русской Церкви наставлены в вере односторонне; они не видят всей значительности мистически пророчественной стороны христианства. Он видит в судьбах нашей интеллигенции нечто провиденциальное; из надежд, возлагаемых духовенством на обращение интеллигенции, он выводит нечто знаменательное: деятели Церкви, не могущие вместить всей истины, призывают новые силы, «вмещающие большее»; эти силы якобы заключены в интеллигенции, которая отдала себя «делу безрелигиозного спасения»[860].
В противоположении церкви интеллигенции, отдавшейся «делу безрелигиозного спасения», заключается нечто, заставляющее невольно задуматься над характером этого «особого типа благочестия и служения».
Независимо от решения вопроса об отношении церкви к интеллигенции, в самой постановке вопроса чувствуется некоторая фальшь; допуская обсуждение вопросов, так поставленных, уже тем самым мы допускаем компромисс. Этот компромисс должен быть устранен указанием на недостаточную отчетливость в постановке вопроса.
Мы указываем на необходимость более определенной характеристики особого типа благочестия не от лица церкви. Мы принадлежим к той же интеллигенции, алчущей Бога, и из любви к истине не можем допустить неясности в формулировке столь важного вопроса, как вопрос об единении интеллигенции с церковью.
Интеллигенция и духовенство далеки друг от друга. Мы допускаем, что среди представителей церкви недостаточно катехизаторов, способных стать на нашу точку зрения, указать нам нашим же языком на связь между нашими сомнениями и их решением церковью, убедить нас в правильности церковного решения. Интеллигенция в ее делах порвала связь с церковью. Нельзя закрывать глаза на этот разрыв. Стоя вне церкви, интеллигенция не может судить о духовных силах представителей православия, как не можем мы знать, какие сокровища заключены под кровлей неизвестного нам дома. Многие из интеллигенции, в громадном большинстве случаев умаляя духовные силы представителей церкви, восстают часто не против церкви, а против собственного призрака. Следует разобраться и в том, носит ли интеллигенция черты провиденциального характера. Если она их носит, если в ней заключены потенциалы особого благочестия, то и развитие идей, проповедуемых ею, в конечном их развитии должно совпасть со взглядом церкви на историю развития человечества.
Рассмотрим же знамена, под которыми группируется интеллигенция, бросим взгляд на пути, проповедуемые ею.
Умственные вершины человечества пережили все стадии протестантствующей и протестующей мысли. В настоящую минуту со всей резкостью обнаружились основные взгляды, исповедуемые интеллигенцией независимо от церкви. Это индивидуализм, видящий достоинство человека в свободном произволе его духовных сил, и универсализм, регулирующий эти проявления, подчиняющий их общественному благу. Внутренняя гармония между личностью и обществом переходит в неразрешимое противоречие, как скоро мы закрываем глаза на высший принцип, обусловливающий и личность, и общество, — принцип религиозный.
Необходимость примирения этой антиномии в чем-то высшем достаточно разъяснена у Соловьева в его «Критике отвлеченных начал»[861]. В настоящую минуту мы можем предвидеть несколько исходов в разрешении вопросов социальных, экономических и моральных. Свобода, равенство и братство провозглашены условиями, регулирующими человеческие отношения. Но они не избавляют от экономического гнета. Капитализм процветает в наиболее свободных странах.
Отсюда естественен переход к социализму. Социализм — протест против капитализма. Но если регулирование человеческих отношений в церкви, как организме любви и истины, вызвало протест против роли ее как примирителя противоречий, то тем понятнее протест против социализма, превращающего организм любви в механизм обязанностей. Отсюда переход к анархии.
Анархизм, будучи противоположен социализму, в одном идет дальше его и по тому же пути: это в вопросе о добре и зле. Если социализм провозглашает принцип пассивности, подсекает свободную самодеятельность человечества, то понятие о добре и зле он сводит к нулю: добро, вытекающее из физической и только невозможности сделать зло, уже не добро. С распространением социализма падает понятие о мистическом значении добра и зла.
Уменьшается зло, но и добро обесценивается. Вопрос о добре и зле становится каким-то второстепенным, ненужным. Анархизм, провозглашая произвол силы, уже не только вычеркивает добро, но и утверждает зло. Анархизм неминуемо ведет к деспотизму, к праву сильнейшего, что в свою очередь вызывает протест…
Perpetuum mobile! Вечная смена противоположных направлений!
Вечная борьба, воспламеняющая человечество!.. «Злое пламя земного огня»[862], сказал бы Соловьев языком своих стихотворений.
Вот один из результатов диалектического развития идей, исповедуемых нашей интеллигенцией.
А вот и другой.
Анархизм в борьбе с социализмом в состоянии развить громадную силу взрыва. Человечество, деморализованное социализмом, может и не устоять против всесокрушающей силы анархии, ведущей к деспотизму. Подчинение же человечества, потерявшего веру и в себя, и в Бога, одному лицу, утверждающему себя вне Бога, неминуемо ведет к обожествлению такого деспота. Бога нет. Он — сильнейший. Он — бог. Здесь идея индивидуализма вырастает во всем своем мрачном всемирно-историческом величии… И уже раздаются голоса, призывающие неведомого. К этим голосам прислушиваются с напряженным вниманием.
Вот другой исход эволюции идей, исповедуемых и проповедуемых интеллигенцией. Здесь уже прямо виден антихристианский характер этой проповеди. В. А. Тернавцев для характеристики состояния европейского интеллигента приводит слова Ницше: «Я нуждаюсь в руках, простертых ко мне» — и восклицает: «Как страшно звучат эти слова!»
И действительно страшно, потому что мы не знаем, о чьих тут руках идет речь… Интеллигенция ищет Бога живого; но она ищет и Бога земного, исключительно земного. И эти искания пугают нас, как призывания… Тут, кажется, обнаруживается провиденциальность интеллигенции, о которой говорит автор доклада, ее особый тип благочестия, не совпадающий с церковным.
Интеллигенция, по его мнению, есть сила учительствующая и сверх-национальная, т. е. мировая. Проповедникам религиозного возрождения придется встретиться лицом к лицу с враждебными силами уже не домашнего, поместного русского характера, а с силами мировыми, давно открыто борющимися с христианством… Русская интеллигенция более всех сословий является носительницей этих мировых, враждебных христианству сил. В свободном развитии этих ли сил обнаружится тип особого ее благочестия? Здесь уже нам становится страшно за двусмысленность выражения, допущенного автором.
Лишь в настоящую минуту, кажется, мы начинаем понимать неоцененный доселе смысл демонических натур, так поэтически очерченных Байроном, Лермонтовым, Шелли и др. Байронизм был всегда близок и интеллигенции — ей, а не какому-нибудь иному сословию… Прометей, похитивший небесный огонь, демоны, томящиеся жаждой любви, — не сказывается ли в стремлении к их олицетворению воскресающий ныне культ титанизма? Титаны когда-то уже восставали против Бога. Они были сокрушены. Титаны опять зашевелились в сердцах людских.