— Нет. Понятия не имею.
— А это значит, что лето кончается… Тарантул в доме тепла ищет. И чувствуешь, уже свежо становится к вечеру.
Стемнело довольно рано, и Степан Андреевич пошел спать. Делать было решительно нечего.
Перед сном, однако, он прошелся по саду и внизу возле самого забора увидал вдруг темную человеческую фигуру. Он вздрогнул по привычке, привык за революционное время бояться незнакомых. Однако тотчас узнал доктора Шторова.
— Мое почтение, — сказал тот не слишком как-то любезно, — очень рад, что на вас наткнулся. Я-то именно к вам… Дело вот в чем. Бороновскому этому каюк пришел. Подыхает.
— Да что вы говорите?
— А вот — то самое, что говорю. Да-с. И он, понимаете, на стену лезет… Желает знать, не передаст ли ему чего… эта ст… сестра ваша двоюродная… Жить ему остался кошкин хвост. Я бы не пошел такие сантименты разводить. Да жаль его… чтоб его черт подрал. Скажите ей, что, мол, он умрет вот сейчас… Больше ничего…
— А вы сами…
— Н-нет… я с ней не разговариваю… Извините… Только надо торопиться.
Степан Андреевич заробел (таких людей опасался) и пошел наверх, к дому.
— Вера, вы не легли? — спросил он, подойдя к ее окну.
Ответ был дан не сразу.
Из соседнего окна высунулось искаженное ужасом лицо тетушки.
— Тсс… они, — шипела она. — Вера молится.
Но Вера вдруг резко подошла к окну:
— Не суйтесь, мама, не в свое дело! Вы меня, Степа?
— Да… дело в том, что Бороновский умирает…
— А…
Она сказала «а» совершенно равнодушно.
— Почему вы знаете?
— Там… доктор Шторой…
— Жаль… да ведь этого надо было ожидать…
— Я сейчас к нему пойду… вам… ничего не надо передать ему?
— Что же передать… поклон умирающему неудобно передавать.
И она беззвучно, сделав злые глаза, расхохоталась.
— Верочка, — робко раздалось в глубине комнаты, — ты бы сходила к нему.
Но Вера даже не удостоила ответом.
— Лучше всего скажите ему, что я уже спала, и вы меня не видали…
— Хорошо.
Степан Андреевич сошел вниз, спотыкаясь на бугры и рытвины.
— Ну? — окликнул доктор из мрака.
— Ничего не велела передать.
— Ничего? Ах…
После этого крепкого изъяснения наступила тишина.
— Слушайте, — вдруг тихим голосом заговорил доктор, — если вы не такой же, как эта ваша бісова родственница, сделайте великое дело. Пойдите к нему… обманите его… скажите, что она ему велела… ну, хоть, я не знаю, вот этот цветок передать… Нельзя же так… Ведь человек же в самом деле…
Степан Андреевич нерешительно взял цветочек.
— Пойдемте… Я боюсь только… что…
— Она не узнает, а он все равно через час сдохнет… Да последние-то секунды зачем человеку отравлять? Нельзя же, господа, ведь человек все-таки… Собаку и то жаль… Ах, стерва! Подлая стерва!
Сквозь разрушенный забор они вышли на дорогу и пошли мимо левады темных пирамидальных тополей.
— Мы вот сейчас тут через Зверчука, — бормотал доктор, — о, черт бы подрал эту гору!.. Одышка…
Но они, не останавливаясь, прошли темными дворами и как-то сразу очутились у крыльца Бороновского.
Галька сидела на пороге и глядела на звезды.
— Жив пан? — спросил доктор сердито.
— А як же, — отвечала та с глуповатой улыбкой, — нехай жив буде.
Они вошли в темные сени и потом в совершенно темную комнату, где правильно и ритмично работала какая-то пила:
— Хыпь, хыпь…
Степан Андреевич не сразу понял, что это хрипел умирающий.
— А, бісова дітина, — сказал доктор, — и огня не могла зажечь.
Он чиркнул спичкой и зажег маленькую горелку — фитиль, втиснутый в пузырек с керосином.
Степан Андреевич не приготовился к ожидавшему его зрелищу лица умирающего, а потому затрепетал.
— Хорош? — спросил доктор, криво усмехаясь. — Уж и не философствует.
Он взял полумертвеца за руку.
Открылись медленно страшные глаза. Молча.
Доктор обернулся на Степана Андреевича.
— Ну, вы, говорите.
Степан Андреевич не знал, есть ли у него сейчас в горле голос. Он только кашлянул.
— Вот это, — пробормотал он, протягивая цветок, — Вера Александровна… велела прислать вам.
— Кладите на грудь, — шепнул доктор.
С трудом опустились глаза, неподвижно уставились на цветок, и — странно было это видеть — счастливая улыбка передернула губы, и все лицо медленно переделалось из страшного в радостное, в спокойное, в умиленное. И теперь уже не страшно, а приятно было глядеть на него.
Но, должно быть, слишком тяжел оказался маленький цветочек для этой жалкой груди, ибо под ним перестало биться сердце.
В комнате стало вдруг совсем тихо, и тишина эта не прерывалась очень долго, и за окном тоже молчал весь ночной мир.
— Есть! — наконец прохрипел доктор. — Го… го…
Он, должно быть, хотел сказать «готов», но куда-то внутрь провалился конец слова.
— Галька! — вдруг гаркнул он. — Ты куды провалилась… Ходи… Пан твой помер.
Но уже какие-то молодицы и старухи молча толпились в сенях и на крыльце.
— Идемте, — сказал доктор, — тут им займутся.
Охотников много снаряжать покойников на тот свет…
Душно здесь…
Он с минуту поколебался, потом взял с груди мертвеца цветок и выбросил его в окно.
Они пошли по темной улице.
Они не сговаривались идти вместе, однако оба пошли по одному и тому же направлению, оба пересекли базарную площадь, прошли мимо собора, вышли в степь и взобрались на высокий обрыв, где оба сели и молча стали созерцать огромный торжественный небосвод. Звезды сверкали неподвижно, и только время от времени какая-нибудь звезда огненной змейкой прорезала пространство.
— Да, — сказал доктор, — умер наш Дон Кихот баклажанский.
Они помолчали.
— Вы что, сестрицу свою очень любите?
— Да я ее плохо знаю… Всю жизнь провели в разных городах. Я в Москве, она то здесь, то в Киеве.
— Ага… Так, так… Гнуснейшая, простите меня, тварь. То есть это, конечно, с моей субъективной точки зрения. Жестокая девушка. Разве это не гнусность?
— А вы ее хорошо знаете?
— Еще бы. Ведь я почти всю жизнь в этой помойке жил…
Он кивнул на спящие Баклажаны.
— Я помню, как покойный Александр Петрович сюда приехал еще безусеньким таким следователишкой. И Екатерину Сергеевну сюда привез… Я ее тогда мысленно так прозвал: ангел в нужнике. Ведь Баклажаны есть не что иное, как гигантских размеров нужник… О, проклятые!.. Екатерина Сергеевна была, знаете ли, женщина очень тихая и кроткая и дочери своей, Вере вот этой самой, все отдала… Дочь теперь в благодарность ее но щекам бьет, когда та ей молиться мешает… Ну, да уж я знаю, не протестуйте… Врать не буду. Александр Петрович был человек простой, но честный и умный… по-своему умный, конечно. Мечтал он, знаете, об уюте эдаком семейном, чтоб в долгие осенние вечера в своем этом домике за самоварчиком посиживать и дочку на коленке качать. Вы знаете, ему место предлагали в столице. Один родственник о нем с министром Муравьевым говорил, и Муравьев его телеграммой вызвал и предложил место в сенате. А тот, знаете, что ответил: «Ваше превосходительство, у меня там садик… уж позвольте мне в Баклажанах остаться». Министр, конечно, только, очевидно, плечами пожал… Что тут ответишь?
А он себе идеал жизни составил — не собьешь. И нашпарился он, доложу я вам, на этом идеале. Дочка ему с пяти лет истерики стала закатывать, да какие… Чуть что ей наперекор, она хвать об пол всю посуду и орет на все Баклажаны: «Папка, черт, поросенок!» Это пятилетний-то ангелочек! Мило? Можете себе представить, что стало годам эдак к шестнадцати. Девка здоровая, прет из нее сила, девать ее некуда, — так что она тут разделывала. Отцу один раз лицо в кровь расколотила, а уж мать… Екатерина Сергеевна просто мученица — в буквальном смысле этого слова… Я удивляюсь, как она жива до сих пор…
Да… Конечно, сестрице вашей следовало бы замуж выйти, да ее тут все женихи наши как огня боялись… молодежь у нас была смирная. А она только ходит, фыркает; этот дурак, тот болван, третий пошляк. Срамила их при всем обществе. Молодой человек к ней с чувствами (ею многие увлекались), а она ему цитату из Гете там или из Байрона. А тот их и не читал никогда… А она его на смех… Сама никого не любила… Постепенно все поклонники от нее отстали, кроме вот этого самого Бороновского. Он уж ей и стихи писал, и книги дарил, и на коленях руки ее выпрашивал. Она, конечно, наотрез. Идиотом его, правда, не ругала, а поклонение его принимала вполне равнодушно.