Впрочем, Соврищев одинаково боялся всякого генерала.
Не желая объяснять это просто трусостью, он утверждал, что сознание чужой власти подавляет его психику и не даёт нормально развиваться его индивидуальности. Поэтому он обычно старался не попадаться генералам на глаза.
Но чем ближе подъезжали друзья к Бердичеву, тем мучительнее становилось количество и качество генералов. Лезли они в вагоны десятками и были все с тою самою изюминкой, так что Соврищев под конец все время стоял, вытянувшись, не куря и не мигая глазами, накапливая в малоталантливом сердце своём лютейший гнев на гениального неоценённого им друга.
На подъездных путях к станции Бердичев потянулись синие, как спелые сливы, пульмановские вагоны с огромными завешанными шторами окнами.
У их входов стояли неподвижные часовые, при входе генерала лихо отводившие в сторону ружья. В одном из незавешанных окон мелькнула такая важная седая голова, что у Соврищева от почтения как-то дурно стало во рту, словно он раскусил одуванчик.
Наконец остановился поезд, и генералы хлынули из вагонов, словно ещё поважневшие от близкого присутствия штаба.
Соврищев отдохнул и даже нашёл в себе силы в давке слегка притиснуть ехавшую в поезде полную и грустную еврейку, на что та сказала: «ой, как же вы меня пожали, молодой офицер».
Сев на извозчика, Степан Александрович сразу скомандовал:
— В штаб главнокомандующего! — к великому негодованию Пантюши, считавшего, что прежде необходимо позавтракать.
Но Степан Александрович, чувствуя, что близится миг его торжества, естественно, волновался, и всякое промедление причиняло ему невыносимые моральные страдания.
— У меня письмо к его высокопревосходительству от её превосходительства Марии Николаевны Перчаевой, — сказал Степан Александрович дежурному офицеру, очень элегантному офицеру с аксельбантами и с выражением ума и любезности на бритом лице.
— Я могу передать.
— Нет, господин капитан, это лишь рекомендательное письмо, но мне надо главнокомандующего по личному, т. е. не по личному, а наоборот… т. е. я должен сам переговорить с его высокопревосходительством.
— Вам надлежало заранее записаться… Сейчас приём. Гм! Перчаева? Это та самая Перчаева?
— Та самая.
— Я доложу. Хотя… (он удалился, пожимая плечами и вертя в руке письмо).
Расхаживая по широкому коридору, Степан Александрович живо вспомнил те времена, когда он держал в гимназии выпускные экзамены.
— Пройдите, — сказал, вернувшись, капитан, — но в другой раз имейте в виду, что у нас непременная запись. Ну, знаете, просто нельзя без записи — весь фронт лезет, а главнокомандующий фантастически занят… сверх головы ещё вот столько (капитан показал на пол-аршина выше своей головы). У него железные нервы, но и он не выдерживает… ответственность неимоверная.
Туго пришлось Соврищеву, совсем плохо пришлось от кучи генералов, сновавших взад и вперёд. В особенности пугал один худой генерал с очень подвижными плечами и странным тиком. Он все время тёрся ухом о плечо и в то же время пытался лизнуть языком кончик носа. «А что если остановится и распечёт, — думал Соврищев. — Тогда одно средство — умереть!»
Но их ввели в обширную приёмную главнокомандующего.
Полукругом стояли посетители: дамы, штатские, старики, военные.
Седобородый генерал, похожий лицом на царя Додона, окружённого кучею генералов, обходил их и тихо спрашивал, словно исповедовал. И просители бормотали, что-то всхлипывая или просто откашливаясь, смущённые величием лица, к ним обращавшегося, и сознанием важности минуты.
Главнокомандующий в руках мял письмо Марии Николаевны.
— Это вы — Лососев? — спросил генерал.
— Лососинов, ваше высокопревосходительство, так точно, я, имею честь явиться.
— Здесь пишут, что вы придумали что-то для спасения нации?
— Так точно, ваше превосходительство!
— В чем же дело? — недоуменно спросил главнокомандующий, и все генералы затихли, тоже недоуменно хлипнув носами.
В этот миг Пантюша оперся лицом в спину Лососинова и дрожа пробормотал: «Поедем в Москву!»
— Дело в том, ваше высокопревосходительство, что это не я, а английский философ Беркли, я только являюсь передаточной инстанцией.
— Англичане наши союзники. Ну?
— Совершенно верно. И вот видите ли… надо внедрить солдату идеалистическое миросозерцание, ваше превосходительство.
— То есть? Потрудитесь объяснить.
— Внушить ему философию Беркли… т. е. что все есть наше представление, ваше превосходительство, т. е. что ничего не существует, ваше высокопревосходительство, вне воспринимающего субъекта.
— Я вас не понимаю.
— О, это очень просто, ваше высокопревосходительство, — с живостью забормотал Степан Александрович, в то время как кругом воцарилась мёртвая тишина. — Ну вот, например, снаряды… их нет на самом деле.
— Т. е. что вы этим хотите сказать? У кого это нет снарядов?
— Ни у кого. Снаряд — это комплекс восприятий… Или ещё проще… вот вы, ваше высокопревосходительство, стоите передо мной. Теперь вот я закрываю глаза, и вы, ваше превосходительство… не изволите существовать. (Степан Александрович хотел сказать «не существуете», но решил, что это будет непочтительно по отношению к генералу.)
И, сказав так, он закрыл и вновь открыл глаза.
О, лучше бы он никогда не открывал их, ибо страшно было то, что он увидел.
Он увидел, как понемногу начал багроветь генерал. Краска стала заливать его лицо, начиная снизу и кончая лысиной, причём на генеральском лице сменилась в течение двух-трёх секунд вся гамма красных тонов, начиная от розового тона флорентийского заката и кончая темным цветом старого бургундского.
— Что же это такое, господа? — проговорил генерал, обращаясь не то к своей свите, не то вообще ко всем присутствовавшим. — Я командую десятью вверенными мне моим государем армиями, я не сплю ночей, я изнемогаю от трудов, и вдруг я не буду существовать, когда какой-то неизвестный уполномоченный закрывает глаза? Как вы смеете приходить ко мне с подобными проектами! Как вы осмелились оторвать меня от служения моей родине!.. Мальчишка! Молокосос! Очень мне нужны ваши глаза! Я вас прикажу арестовать, господин уполномоченный, за оскорбление главнокомандующего. Вы у меня тридцать суток просидите… Наглость какая… Господа! Ну что же это такое? Куда мы идём?
И вдруг более спокойным тоном генерал произнёс:
— А Марии Николаевне скажите, чтоб таких дураков она ко мне больше не присылала!
И пошёл к следующему просителю.
Степан Александрович опомнился, только дойдя до конца коридора.
— Я сам, знаете, не чужд философии, — говорил вежливо капитан, провожая его, — иной раз, знаете, приходит в голову мыслишка. И я вас отчасти понял… но, по-моему, вы делаете одну ошибку… ну по отношению к нижним чинам… и даже к обер-офицерам ваша теория, может быть, и справедлива… Возможно, что когда вы закрываете глаза, они действительно смываются… но к штаб-офицерам и к генералам это неприменимо. Слишком, знаете, ответственные должности… Ну как же возможно, чтоб главнокомандующий и вдруг перестал существовать хотя бы на пять минут? Ему ведь и отпуска не полагается. Весь штаб моментально разлезется… все пойдёт к чёртовой матери… А он, вы заметили, вспылил. Нервы. Железные, не отрицаю, но нервы. У него больное место, что ему не доверяют и за ним следят, а вышло, что вы как бы намекнули… что за ним нужен глаз да глаз…
Степан Александрович тут вспомнил о своём спутнике.
Бледный, как полотно, стоял, странно приплясывая, позади него Пантюша и, щелкая зубами, бормотал:
— Где тут оправляются?
Глава IX
ЕЩЁ ИСТОРИЧЕСКИЙ ДЕНЬ
По возвращении из Бердичева наши друзья нашли склад в сильном волнении. Утром приехал из Киева особоуполномоченный и привёз какую-то новость, которую сообщил только Марии Николаевне, но почему-то все вдруг поняли, что новость эта важности чрезвычайной, и каждый стал делать вид, что он отлично знает, в чем дело, но не говорит, ибо поклялся свято соблюдать тайну.