«Сидим это мы однажды в ресторане „Пассаж“, едим, как сейчас помню, селёдку с гарнирчиком и слушаем гимны. И вдруг, можете себе представить, Лососинов забирает всю селёдку в кулак, отворачивается и шварк её мне прямо в морду. Такая сволочь! И ведь пьян, заметьте, не был. Я, конечно, разозлился, как налим, хотел его тут же при всех изувечить. Вытираю лицо салфеткой, а он поглядывает на меня не то с любовью, не то с сожалением. „Прости меня, — говорит, — Пантюша, но когда-нибудь ты поймёшь, для чего это я сделал, и не только не будешь на меня сердиться, а может быть, скажешь, что и жить-то тебе на свете стоило лишь для того, чтоб Лососинов запустил в тебя селёдкой“. Я с ним потом целую неделю не разговаривал. Ни за что бы не помирился, если бы он мне Пумку свою не уступил. Помните, была такая у Мюра продавщица — почти без юбки и глаза задёрнуты пеленою сладострастия. Только на ней и помирились».
Другая странность в поведении Степана Александровича состояла в том, что он, идя по улице или сидя дома, внезапно оборачивался назад с такой стремительностью, что однажды чуть не свернул себе шею. Он же однажды, закрыв глаза, хотел броситься под велосипед, как бы желая покончить с собой. К счастью, его удержали.
…Как все матери, госпожа Лососинова ничего не замечала. Война её не так уже заботила, ибо Степан Александрович пользовался отсрочкой, а к тому же сахарный завод, коего пайщицей состояла госпожа Лососинова, как-то с войной заработал резвее и дал вместо десяти годовых двенадцать.
Было это ранней весной тысяча девятьсот шестнадцатого года — «года самого скверного», как все полагали. Так думали потому, что тогда ещё не пережиты были года последующие. И все-таки хромый был год.
Госпожа Лососинова сидела однажды вечером в своей комнате, размышляя, отчего бы могла погаснуть неугасимая лампада: кошка ли дверью хлопнула, святой ли в обиде на неё за нерадение? А как радеть, когда столько хлопотливых сует и слухи такие ходят, что каждый слух — лишний седой волос. И спичек-де не будет, и перцем запасайтесь. А солдаты будто сказали: «Кончим с немцами воевать — ружей не сложим». Неужто опять, как в девятьсот пятом, Москву из пулемёта горошить? И вот — постель в комнате полуторная из дуба с пятью подушками — верхняя словно для булавок — а интереса к уюту нет. Кажется, прежде в такой дождливый вечерок пораньше спать лечь, снов дождичком нагонять, а теперь и не до сна. И все же решила госпожа Лососинова, приняв лакрицы, лечь.
Едва успела она облечься в пеньюар, как донеслись до её слуха из гостиной странные звуки. Словно забрался туда медведь или тяжёлый человек — и резвится. Тихо все, а потом вдруг, бум-бум, словно кто с потолка на пол летит…
«Господи, — подумала госпожа Лососинова, — уже не начинается ли что?.. И Стёпа дома ли? Словно кто в дом ворвался».
И от страха вне себя отправилась она заглянуть в полу растворенную дверь гостиной, в которой горел свет.
Тут же и замерла она в удивлении и недоумении.
Степан Александрович стоял посреди гостиной в пальто, галошах и шапке. Веревкою к его талии прикручена была, наподобие шашки, трость. В одной руке у него был чемодан, в другой большая постельная подушка.
Уже самый наряд этот мог показаться удивительным. Каков же был испуг госпожи Лососиновой, когда Степан Александрович вдруг разбежался и прыгнул со всего размаху на рояль, сорвался, выпустил чемодан и ударился головой об инструмент, от чего последний загудел.
Госпожа Лососинова не выдержала и вошла в комнату.
— Это все у тебя, Степан, от холостой жизни, — сказала она, — губишь ты себя. Вон Брусницына Наташа, чем не барышня?
Степан Александрович вид имел действительно крайне возбуждённый. Он поставил чемодан на пол и сел на него, потирая ушибленную часть головы.
— Мама, — сказал он глухим голосом, — видите вы меня?
— Да что ты, Степан, конечно, вижу, и что ты на себя напялил. Галоши грязные, смотри, как наследил!
Лососинов взволнованно прошёлся по комнате.
— Смотри, все кругом женаты… один Соврищев только… ну уж это я даже и не знаю, что это такое… человек он или ещё что… Наташа Брусницына очень в тебя влюблена.
— Я — принципиальный аскет…
— Я Наташу Брусницыну в бане видела — Венера… и не вертлява.
— Ну и обнимайтесь с ней на здоровье… Жениться! Как глупо!
— А на фортепьяны прыгать, скажешь, умно?
— Не ваше дело.
И Степан Александрович, уйдя к себе в комнату, дважды повернул ключ.
Госпожа Лососинова привела в порядок мебель, погасила свет и ушла к себе.
«Нужно будет, — подумала она, — ему в суп александрийского листу подмешать».
Глава IV
РУБИКОН ПЕРЕЙДЁН
— За каким дьяволом мы сюда приехали? — спросил Соврищев, когда извозчик по распоряжению Степана Александровича подъехал к дверям одного из кремлёвских дворцов.
— А вот увидишь, — сурово отвечал Лососинов, входя в роскошный вестибюль.
Бритые швейцары, похожие на фотографии знаменитых артистов, сидели на дубовых стульях и хрипло над чем-то смеялись.
— Мне князя Почкина, — сказал Степан Александрович, приготовляясь снять пальто и в то же время боясь унизиться, если снимет его сам.
Швейцары, сидевшие поодаль, молча отвернулись, а у ближайшего сделался страшный припадок зевоты, в который ушла вся энергия его организма.
Степан Александрович сам повесил пальто на один из бронзовых крючков.
Швейцар между тем с треском сомкнул челюсти и хотел что-то сказать, когда новый припадок зевоты помешал ему в этом. Он махнул рукой, как бы приглашая прибывших подняться по лестнице, и, по-видимому, тотчас же забыл про их существование.
— Посмотрим, будет ли он через год зевать в моем присутствии, — пробормотал Лососинов, взбираясь по лестнице, — мопс!
Поднявшись и войдя в первый зал, Соврищев чуть не вскрикнул от удивления. По всем возможным направлениям стояли столы, а за этими столами девушки в белых, как морская пена, одеяниях и ручками, напоминавшими по нежности эйнемовские безе, скатывали бинты.
У Соврищева разбежались глаза, закружилась голова, и он едва не упал на зеркальный паркет.
— Имей в виду, — прошептал Степан Александрович, что это всё — аристократки… Я не поручусь, что среди них нет какой-нибудь великой княжны. Поэтому брось свои штучки.
В следующей зале их ожидало не менее внушительное зрелище. Уже не барышни, а седые дамы торжественно сидели за швейными машинками и шили с мечтательным выражением лица.
— Графиня, — сказала одна из них, обращаясь к соседке, — я не понимаю, к чему такие длинные кальсоны? По-моему, таких ног у людей не бывает.
— Я сама удивляюсь, но ничего не поделаешь. Надо шить, как сказано. Те, кто давал размеры, лучше нас с вами знали, какие бывают у людей ноги.
Пантюша Соврищев инстинктивно боялся важных дам. Он как-то весь съёжился и вздохнул свободнее, когда следом за Степаном Александровичем вошёл в роскошный салон, превращённый в канцелярию.
Молодой человек с необычайно гладким пробором и с бледным лицом сидел за одним из письменных столов и созерцал висевший напротив портрет Кутузова.
— Экая прорва орденов, — говорил он более взрослому джентльмену с прекрасными черными усами, — ведь вы смотрите… Все звезды имел. А… Алябьев. Здорово. А? А мы с тобой Станиславу рады. А?
— Ну Андрея Первозванного у него нет, — задумчиво произнёс тот, глядя на портрет.
— Как так? А это?
— Это Александр Невский.
— Чепуха!
— Хотите пари?
— На сколько?..
Усатый джентльмен наклонился к уху молодого человека и шепнул что-то, отчего тот раскис от смеха.
— Подлец вы, Алябьев! — пробормотал он. — Ну ладно, согласен! А как проверим?
— Спросим Почкина, он все ордена знает, как отче наш.
— Я могу видеть князя Почкина? — спросил в это время Степан Александрович.
— А по какому делу?
— Скажите просто — Лососинов. Он знает.