— Я бы такую прислугу сразу вон выгнала, — сказала Вера, сверкнув глазами, — глупые хозяйки.
— Боятся. Профсоюз. Чуть что — в суд. Ну, просто безобразие! Вот вам: «мы наш, мы новый мир построим».
— Осторожнее при Петре Павловиче, — сказала Вера, — он спит и видит стать большевиком.
— Вера Александровна, уж это нехорошо.
— Конечно, вы вчера еще кричали: искусство устарело… Не надо нам ни Сурикова, ни Айвазовского, подавай нам футуристов.
— Вера Александровна, а не то говорил. Я говорил только, что когда я в четырнадцатом году был в Москве, то у Маяковского был талант и какая-то искорка.
— Петр Павлович и в бога не верует.
— Вера Александровна, вы на меня клевещете… Я пантеист вроде Спинозы…
— Ну, уж не знаю, в роде Спинозы или не в роде, а постов вы не соблюдаете.
— Я не моту по состоянию здоровья.
— Крепко же вы веруете… Ну, скажите, Степа, как у вас в Mоскве относятся к Петру?
— К какому Петру?
— К блюстителю патриаршего престола.
— А к нему… прекрасно относятся.
Наступило молчанье.
Степан Андреевич впервые услыхал, что Петр блюдет патриарший престол. Ему представился этот престол в виде огромного золотого с бархатом кресла, и как нарочно лезло в голову дурацкое: ходит вокруг кресла их бывший швейцар Петр в золотой рясе и ловит моль — блюдет престол патриарший…
Небо между тем становилось бледнее и на земле сгущалась зеленая тень — к шести часам шло дело.
— А что еще очень забавно после Москвы, так это украинский язык. Во-первых, от «и с точкой» я за эти семь лет вовсе отвык.
— Почему отвыкли?
— Да ведь теперь его не пишут…
— Не знаю, как другие, а я пишу.
— У нас нельзя… Все перешли на новое правописание, даже ученые. И это ведь, знаете, еще Мануйлов вводил. Но украинский язык пресмешной. На вокзале в Харькове, например, театральная афиша: «Ехидство и коханье». Как вы думаете, что это такое?
— «Коварство и любовь», — сказала Вера, даже не улыбнувшись, — если язык наш для вас смешон, так это потому, что вы его не знаете. А для украинцев смешон русский.
— Вы говорите «ваш», разве вы украинка?
— Я родилась в Украине и всю жизнь в ней прожила… И я знаю одно, Степа, — большевики к нам из Москвы пришли, заметьте это.
— Вера Александровна великая самостийница, — вставил, улыбаясь, Бороновский, — при Петлюре она все флаги вышивала — голубые с желтым.
— Да, конечно, если разобраться, то язык, как язык… но…
— Но заметьте, Вера Александровна, — проговорил ласково Бороновский, — что, например, богослужение на украинском языке не прививается. Вот моя соседка хуторянка прямо говорит: «Не гоже на храме, як на базаре, калякати».
— Это какая хуторянка? Дарья Дыменко?
— Ну да.
— Так она же дура. Вы, Петр Павлович, удивительно умеете хорошо подбирать примеры… Вы, должно быть…
И вдруг Вера умолкла и напряженно стала прислушиваться.
Словно шел кто-то по саду, бормоча, или хрюкая, или даже напевая тихо в нос.
— А ведь это Лукерья идет, — сказала Вера, изменившись в лице.
Екатерина Сергеевна вся как-то задрожала и поставила на стол недомытую чашку.
И тут все увидали у террасы медленно передвигавшуюся уродицу с перекошенным лицом — казалось, запихала она за щеку целое яблоко. Глаза смотрели бессмысленно, за плечами болтался баул. При каждом шаге нищенка опиралась на посох, который словно втыкала в землю, а потом подтягивалась. Сквозь изодранное платье желтели куски немытого тела. Уродица остановилась, вкопав в землю посох, и затянула гнусаво: «Подайте, мамуся, подайте, татуся».
Степан Андреевич не успел опомниться. В следующий миг Вера кинулась к куче камней и принялась швырять их в нищенку, отбиваясь от Петра Павловича, который хватал ее за руки, а уродица мчалась по саду быстро, как газель, размахивая посохом и подобрав юбку на пол-аршина выше колен. Один камень таки угодил ей в мешок.
— Пустите, я убью ее! — крикнула Вера и так рванулась от Петра Павловича, что тот налетел на стол, и самовар заплясал на нем вместе с чашками.
Екатерина Сергеевна стояла, сложив молитвенно руки. Степан Андреевич не знал, что делать.
Вера вдруг поглядела на него, и лицо ее покрылось пятнами.
— У меня с этой подлой счеты, — сказала она и захохотала и хохоча выкрикивала: — Вы видели, как она бежала, как бежала… Как бежала…
И все хохотала, и слезы градом текли у нее по щекам, и, наконец, вскочив с кресла, кинулась она в комнаты, а за нею Екатерина Сергеевна, споткнувшаяся о порог и подпрыгнувшая при этом чуть не на целый аршин.
— Что такое? — пробормотал Степан Андреевич. — Она с ума спятила!
Бороновский, бледный, как воск, хотел улыбнуться, но подбородок у него вместо этого запрыгал во все стороны и челюсть застучала, как при ознобе.
— Эту нищенку в прошлый раз Вера Александровна прогнала, а та ей издали показала дулю… Ну и вот… Вера Александровна очень вспыльчивый и самолюбивый человек.
— Что же, она эти камни для этого и припасла?
Бороновский ничего не ответил, а запахнулся в пиджак и все стучал челюстью.
— Простите, — сказан он, — я домой пойду… Мне что-то холодно… У меня к этому времени жар повышается… Немножко я пересидел свое время…
Он ушел на цыпочках, беспокойно оглядев окна белого домика. Степан Андреевич тоже ушел с террасы.
«Странные люди, — думал он, — какие-то бешеные темпераменты».
И опять ощупал в кармане чулочки.
На дворе, между двумя пустыми ведрами, сидел хорошенький хлопец и забавлялся тем, что засовывал себе в нос стебелек. При этом он чихал и хохотал от удовольствия. Перед ним стояла старая Марья, словно, аист, на одной ноге и скребла рукою пятку другой ноги, обутой в грязь и мозоли. Два пса вертелись тут же и валялись в траве, рыча от восторга.
У хлопца были очень славные курчавые волосы.
Степан Андреевич подошел и хотел потрепать его по голове, но тот отскочил вдруг и схватился за уши.
— А вже ж вы его не бейте, — сказала Марья добродушным басом, — це хлопец добрий…
— Да я его не собираюсь бить… Хотел по голове потрепать… Больно кудрявый…
Хлопец улыбнулся и зарделся.
— Вот что, — сказал Степан Андреевич, — на тебе полтинник, сбегай за папиросами, тут на углу лавка… А то я что-то себе сандалией ногу стер… На пятачок можешь себе конфет купить, а остальное принеси.
— О, спасибо, — сказал хлопец, и у него даже видно дух захватило. Он побежал.
Марья между тем переменила ногу и принялась скрести другую пятку.
Степан Андреевич пошел в отведенную ему комнату.
Это была чистая, большая, выбеленная, с крашеными полами комната. Окна выходили прямо в сад, мебели было немного: кровать, кресло, стол и зеркало в простенке между окнами. Все это было прочное, старое, без обмана. Еще на стене висела странного содержания большая картина: дохлая крыса на талом снегу, придавленная кирпичом.
У Степана Андреевича вдруг сказалось дорожное утомление. Мысли спутались. Он скинул сандалии, лег на постель и заснул так сразу, словно провалился в какую-то яму.
III. Экстренная неудача
Он проснулся, не понимая, где находится.
Кто-то тихо тыкался вокруг него в темноте на фоне двух больших зеркал, где отражались какие-то серебряные снега.
— Проснулся, Степа, — послышался голос Екатерины Сергеевны, — неужто я таки тебя разбудила?
— Помилуйте… серого сна вполне довольно, — пробормотал Степан Андреевич, еще не вполне очухавшись. Слово «серый» резнуло его своею нелепостью, и он сразу проснулся. Он увидал, что за зеркала он принял окна, за которыми застыл облитый лунным сиянием сад.
Он зажег свечу и надел сандалии.
— А у нас сидит Пелагея Ивановна, — умиленно говорила Екатерина Сергеевна. — Ну и заспался же ты… Я ко всенощной ходила и уже вернулась… Завтра ведь Казанская.
— Да, да… правда.
— Пойдем ужинать… Пелагее Ивановне интересно будет с тобой познакомиться. У нее в Москве есть знакомая…