Не успев в чувстве или т. е. в эмоции, обратился он к своему логическому разуму. Если верить сочинениям Карамзина, думал он, любовь к отечеству бывает физическая, нравственная и политическая.
Физическая любовь — это когда лапландец любит ледяную плешь, на которой живет, и хлещет рыбий жир с таким же удовольствием, как русский — казенное очищенное вино.
Нравственная любовь — это любовь к согражданам, т. е. это то, что, по словам Карамзина, заставляет двух русских, встретившихся на берегу Фирвальдштедтского озера, кидаться друг другу в объятия и лить на взаимные жилеты слезы умиления. Между прочим, очевидно, во времена Карамзина было по-другому, чем после, Степан Андреевич помнил, как, бывало, за границею содрогался его отец, заслышав русскую речь, и как быстро шептал он сыну: «Русские идут, parle francaais[16]».
Наконец, политическая любовь — это гордое сознание могущества своего отечества и его географических размеров.
Теперь, если разобраться, то разве только физическая любовь и осталась. Любовь к согражданам теперь дело еще более сомнительное, чем прежде, ибо каких-таких сограждан любить? Мужичков любить как-то уж странно, да и не нуждаются они больше в любви образованного класса; представителей так называемой интеллигенции или буржуазии, можно, конечно, любить, но все так заняты, что уж никому не до любви.
Третий сорт любви, т. е. гордое сознание могущества своего отечества, конечно, может быть и теперь, ибо как не гордиться страной, которая, разоренная и расхищенная, однако, преспокойно берет под свое покровительство огромный Китай со всякими там Кантонами и Сингапурами. Но тогда нужно уж стоять на платформе.
Одним словом, из-под русского патриота выдернули Россию, как выдергивают теплый платок из-под разоспавшегося кота. Кот недоуменно озирается. Был, дескать, платок, и удобно на нем было лежать, а теперь нет его. И, подумав, кот ложится на то же место, но без платка и через миг уже мурлычет с удовольствием. Дескать, ничего, думал, что хуже будет.
В это время на грудь Степану Андреевичу шлепнулся листик, он смахнул его и продолжал размышлять. Но не удивительно ли, что еще одиннадцать лет тому назад, двадцатого июля тысяча девятьсот четырнадцатого года, все ходили по Москве, грозя кулаком Феррейну и Густаву Листу, а молодые люди покупали солдатские фуражки, объясняя приказчикам, что сегодня они еще погуляют, а завтра пойдут записываться в добровольцы, И ведь не фантазия же Кузьма Крючков! Хороша фантазия — одиннадцать немцев одним взмахом шашки!
Очевидно, было, было что-то, что вдруг утратилось, и почему утратилось — никто не знает. Психология масс. И опять-таки не столько психология, сколько физиология — трудность добывания продуктов и боязнь потерять жизнь. А на что же тогда существует героизм? Какую-нибудь Жанну д'Арк или Ивана Сусанина не сманили бы пудом пшена или дополнительной карточкой широкого потребления.
Степан Андреевич несколько повернулся на бок… и удивленно уставился в траву. То, что он принял за листик, было на самом деле бумажкою, сложенною на манер аспириновых порошков. Он быстро развернул ее и прочел карандашом нацарапанные слова: «Сегодня в десять часов приходите в захарченскую клуню. Вас будут ждать».
Он вскочил в одно мгновение. Никого, конечно, уже кругом не было.
— Клюнула-таки! — крикнул он неприлично громко. И тут же пришло ему в голову, что, может быть, не им, а чулками главным образом интересуется написавшая эти строки.
* * *
Между прочим, в состоянии погоды произошло резкое изменение. В воздухе стало томительно и душно, небо заволакивалось тучами, а Екатерина Сергеевна вздыхала, глядя на барометр.
— Давеча упал на мизинец, — говорила она, — а теперь еще на указательный палец. Самая уборка сейчас, и непременно смочит. А недавно сохло все, молились о дожде — не послал.
— Что такое захарченская клуня? — спросил Степан Андреевич за вечерним чаем у Веры.
И Вера вдруг насторожилась, словно даже уши у нее как-то острее стали. Екатерина Сергеевна задрыгала чашкой и скривила рот, но замерла тотчас же.
— А почему вы интересуетесь захарченской клуней? — не подымая глаз от шитья, спросила Вера,
— Кто-то тут говорил…
— Это такой сарай разрушенный на берегу реки. Захарченко был раньше богатый мельник, но потом сошел с ума, когда дочь его стала бог знает чем. Она была довольно интересна и хорошо кончила гимназию. А потом во время гражданской войны влюбилась в одного бандитского атамана Степана Купалова. Этот Купалов был такой подлец, но красивый, разбойник. Он и взял себе в жены захарченскую дочку и бил ее, если она ему не доставала водки. Она приходила к нашим соседям и на последнюю юбку выменивала у них самогону. Просто юбку снимала, а бутылку брала. Потом он ее совсем прогнал и спутался с другой женщиной, а когда она все-таки пришла к нему, он привязал ее к хвосту лошади за косу и так таскал по всем Баклажанам… Лошадь гнал в карьер, а на углах останавливался и читал по бумаге, в чем она провинилась. Пьяный был. Ногу ей сломал, челюсть и почти все зубы… Тогда же Захарченко рехнулся и в этой самой клуне повесился… Говорят, ночью иногда там ходит.
— А дочь его жива осталась?
— Да вот нищая сюда приходила — Лукерья. Это ж она и есть. И теперь такая же мерзавка, хоть совсем идиотка.
Вдали проворчал гром. Словно сердился, что люди ругаются в такую тревожную для природы минуту.
— Ну, а бандит этот? Куда он делся?
Вера вдруг уколола до крови себе палец. Она встала и ушла в свою комнату.
Екатерина Сергеевна вздохнула глубоко, потом подошла и еще раз стукнула по барометру.
— Ну, смотри, пожалуйста. Еще на пол ногтя.
Она даже перекрестилась.
— Будет гроза. Лишь бы не град. Спаси бог.
К десяти часам наступила непроглядная тьма, и Степан Андреевич, ощупью добравшись до дыры в заборе, вылез на дорогу к реке.
Молнии пробегали вдали, и гром уже подрокатывал, но было еще очень тихо и дождем не пахло. Только темно было, как в берлоге, и один раз с размаху налетел Степан Андреевич на дерево.
«Глупее всего будет, если она не придет, — думал он, пробираясь по берегу, — наверное, не придет. Вернусь обратно».
И, однако, тут же вспомнилось ему замечательное тело, лежавшее перед ним на траве, облизнувшись, почувствовал он на губах пряный вкус попадьи и — уж так был создан — что пошел, спотыкаясь во мраке, к захарченской клуне. При отблеске далекой молнии увидел он и самую клуню, черный полуразрушенный сарай. «Глупо, — подумал он, — ее, наверное, нет», — и все-таки подошел к сараю и принялся ощупывать стену, ища входа. Из мрака маленькая рука схватила его и повлекла внутрь сарая.
— Ну, вы, однако, храбрая женщина, — проговорил он тихо. Страх его от присутствия другого живого существа, — да еще какого существа, — мгновенно рассеялся. — Но позвольте начать с возвращения вам вашей частной собственности. Вот ваши чулочки.
Он протянул их в темноте и в то же время получил теми же чулками несколько хлестких ударов по щеке, а потом слышно было, как слегка плеснула вода от чего-то, упавшего в нее.
Тень отпрыгнула от него и притаилась во мраке, только два глаза на миг сверкнули, как у кошки.
Внезапно лиловый, фантастический день на секунду блеснул в ночи — то молния с грохотом перепрыгнула с тучи на тучу.
На одном колене, и как-то по-балетному простирая вперед руки, явилась на секунду та самая тень.
Степан Андреевич вздрогнул и вдавился в черную стену клуни.
«Не она», — подумал он и вдруг защелкал зубами.
Нелепейшая мысль так и врезалась клином между обоими мозговыми полушариями. А тень медленно подвигалась к нему, протянув вперед руки.
Там где-то сейчас бегут себе к заставам красноглазые трамвайчики, там человек в круглых очках и с синим карандашом, там на календаре с Ильичем тысяча девятьсот двадцать пятый год. А в этой мгле разве разберешь, какой теперь век, и человек ли, оборотень ли крадется из мглы с простертыми руками?..