Наталья равнодушно и очень внимательно разливала чай, её маленькие, мышиные уши заметно горели и казались измятыми, она хмурилась и часто выходила из комнаты; мать её задумчиво молчала и, помусливая палец, приглаживала седые волосы на висках, только Алексей, необычно для него, волновался, спрашивал, подёргивая плечами:
— Как это ты решился, Никита? Вдруг, а? Непонятно мне…
Рядом с ним сидела небольшая, остроносенькая девица Орлова и, приподняв тёмные брови, бесцеремонно рассматривала всех глазами, которые не понравились Никите, — они не по лицу велики, не по-девичьи остры и слишком часто мигали.
Тяжело было сидеть среди этих людей и боязливо думалось:
«Вдруг Пётр скажет всем? Скорее бы отпустили…»
Пётр начал прощаться первый, он подошёл, обнял и сказал дрогнувшим голосом, очень громко:
— Ну, брат родной, прощай…
Баймакова остановила его:
— Что ты? Посидеть надо сначала, помолчать, потом, помолясь, прощаться.
Всё это было сделано быстро, снова подошёл Пётр, говоря:
— Прости нас. Пиши насчёт вклада, сейчас же вышлем. На тяжёлый послух не соглашайся. Прощай. Молись за нас побольше.
Баймакова, перекрестив его, трижды поцеловала в лоб и щёки, она почему-то заплакала; Алексей, крепко обняв, заглянул в глаза, говоря:
— Ну — с богом. У каждого — своя тропа. Всё-таки я не понимаю, как это ты вдруг решился…
Наталья подошла последней, но не доходя вплоть, прижав руку ко груди своей, низко поклонилась, тихо сказала:
— Прощай, Никита Ильич…
Груди у неё всё ещё высокие, девичьи, а уже кормила троих детей.
Вот и всё. Да, ещё Орлова: она сунула жёсткую, как щепа, маленькую, горячую руку, — вблизи лицо её было ещё неприятней. Она спросила глупо:
— Неужели пострижётесь?
На дворе с ним прощалось десятка три старых ткачей, древний, глухой Борис Морозов кричал, мотая головой:
— Солдат да монах — первые слуги миру, нате-ко!
Никита зашёл на кладбище, проститься с могилой отца, встал на колени пред нею и задумался, не молясь, — вот как повернулась жизнь! Когда за спиною его взошло солнце и на омытый росою дёрн могилы легла широкая, угловатая тень, похожая формой своей на конуру злого пса Тулуна, Никита, поклонясь в землю, сказал:
— Прости, батюшка.
В чуткой тишине утра голос прозвучал глухо и сипло; помолчав, горбун повторил громче:
— Прости, батюшка.
И — заплакал, горько, по-женски всхлипывая, нестерпимо жалко стало свой прежний, ясный и звонкий голос.
Потом, отойдя от кладбища с версту, Никита внезапно увидал дворника Тихона; с лопатой на плече, с топором за поясом он стоял в кустах у дороги, как часовой.
— Пошёл? — спросил он.
— Иду. Ты что тут?
— Рябину выкопать хочу, около сторожки моей посажу, у окна.
Постояли минуту, молча глядя друг на друга, Тихон отвёл в сторону тающие глаза свои.
— Шагай, я тебя провожу несколько.
Пошли молча. Первый заговорил Тихон.
— Росы какие сильные. Это — вредные росы, к засухе, к неурожаю.
— Избави бог.
Тихон Вялов сказал что-то неясное.
— Чего? — спросил Никита, несколько испуганный, — он всегда ждал от этого человека особенных слов, раздражающих душу.
— Может — избавит, говорю.
Но Никита был уверен, что землекоп сказал что-то такое, чего не хочет повторить.
— Что ж ты, — не веришь, что ли, в милость божию? — с упрёком спросил он.
— Зачем? — спокойно ответил Тихон. — Теперь — дожди нужны. И для грибов росы эти вредные. А у хорошего хозяина всё вовремя.
Вздохнув, Никита покачал головою.
— Нехорошо как-то думаешь ты, Тихон…
— Нет, я думаю хорошо. Я не глазами думаю.
Снова прошли молча шагов полсотни. Никита смотрел под ноги, на широкую тень свою, Вялов в такт шагам стучал пальцем по дереву топорища.
— Я приду, Никита Ильич, через годок, поглядеть на тебя, — ладно?
— Приходи. Любопытен ты.
— Это — верно.
Он снял шапку, остановился:
— Ну, когда так, — прощай, Никита Ильич! — И, почёсывая скулу, он задумчиво прибавил:
— Нравишься ты мне, по душе. Ты — кроткого духа. Отец твой был умного тела, а ты — духовный, душевный…
Бросив палку на землю, встряхнув горбом, чтоб поправить мешок, Никита молча обнял его, а Тихон, крепко облапив, ответил громко, настойчиво:
— Значит — приду.
— Спасибо.
Там, где дорога круто загибалась в сосновый лес, Никита оглянулся, — Тихон, сунув шапку под мышку, опираясь на лопату, стоял среди дороги, как бы решив не пропускать никого по ней; тянул утренний ветерок и шевелил волосы на его неприятной голове.
Издали Тихон стал чем-то похож на дурачка Антонушку. Думая об этом тёмном человеке, Никита Артамонов ускорил шаг, а в памяти его назойливо зазвучало:
«Хиристос воскиресе, воскиресе,
Кибитка потерял колесо».
II
Только в девятую годовщину смерти отца Артамоновы кончили строить церковь и освятили её во имя Ильи Пророка. Строили семь лет; виновником медленности этой был Алексей.
— Бог — подождёт, ему спешить некуда, — бойко, нехорошо шутил он и дважды израсходовал кирпич для храма, один раз — на третий корпус фабрики, другой — на больницу.
После освящения, отслужив панихиду над могилами отца и детей своих, Артамоновы подождали, когда народ разошёлся с кладбища, и, деликатно не заметив, что Ульяна Баймакова осталась в семейной ограде на скамье под берёзами, пошли не спеша домой; торопиться было некуда, торжественный обед для духовенства, знакомых и служащих с рабочими назначен в три часа.
День — серенький; небо, по-осеннему, нахмурилось; всхрапывал, как усталая лошадь, сырой ветер, раскачивая вершины ельника, обещая дождь. На рыжей полосе песчаной дороги качались тёмненькие фигурки людей, сползая к фабрике; три корпуса её, расположенные по радиусу, вцепились в землю, как судорожно вытянутые красные пальцы.
Алексей, махнув палкой, сказал:
— Радовался бы покойник отец, видя, как мы действуем!
— Огорчился бы, когда царя убили, — ответил, подумав, Пётр, не желая поддакивать брату.
— Ну, огорчаться он не очень любил. И жил не царёвым умом, своим.
Поглубже натянув картуз, Алексей остановился, взглянул на женщин; его жена, маленькая, стройная, в простеньком, тёмном платье, легко шагая по размятому песку, вытирала платком свои очки и была похожа на сельскую учительницу рядом с дородной Натальей, одетой в чёрную, шёлковую тальму со стеклярусом на плечах и рукавах; тёмно-лиловая головка красиво прикрывала её пышные, рыжеватые волосы.
— Хорошеет всё жена у тебя.
Пётр промолчал.
— А Никита опять не приехал на годовщину. Сердится, что ли, на нас?
В сырые дни у Алексея побаливала грудь и нога; он шёл прихрамывая, опираясь на палку. Ему хотелось сгладить унылое впечатление панихиды и печаль серенького дня; упрямый во всём, он хотел заставить брата говорить.
— Тёща осталась на могиле поплакать. Всё ещё помнит. Хорошая старуха. Я шепнул Тихону, чтоб он подождал и проводил её; она жалуется на одышку, ходить трудно, говорит.
Артамонов старший негромко и принуждённо повторил:
— Трудно.
— Ты — дремлешь? Что — трудно?
— Тихона рассчитать надо, — ответил Пётр, глядя вбок, на холмы, сердито ощетиненные ёлками.
— За что? — удивлённо спросил брат. — Мужик честный, аккуратен, не ленив…
— Дурак, — добавил Пётр.
Подошли женщины; Ольга приятным голосом, неожиданно сильным для её маленького тела, сказала мужу:
— Уговариваю Наташу, чтоб она отдала Илью в гимназию, а она — боится.
Беременная Наталья шагала сытой уткой, переваливаясь с ноги на ногу; тоном старшей, медленно и в нос, она выговорила:
— А по-моему — гимназия мода вредная. Вот Елена такими словами письма пишет, что и не поймёшь.
— Учить всех, учить! — строго заявил Алексей, сняв картуз, отирая вспотевший лоб и преждевременную лысину; она всползала от висков к темени острыми углами, сильно удлинив его лицо.