Чувствуя себя так, точно на него медведь навалился, Баймаков попросил гостя:
— Ты погоди…
— Недолго — могу, а долго годить — года не годятся, — строго сказал напористый человек и крикнул в окно, на двор:
— Идите, кланяйтесь хозяину.
Когда они, простясь, ушли, Баймаков, испуганно глядя на иконы, трижды перекрестился, прошептал:
— Господи — помилуй! Что за люди? Сохрани от беды.
Он поплёлся, пристукивая палкой, в сад, где, под липой, жена и дочь варили варенье. Дородная, красивая жена спросила:
— Какие это молодцы на дворе стояли, Митрич?
— Неизвестно. А где Наталья?
— За сахаром пошла в кладовку.
— За сахаром, — сумрачно повторил Баймаков, опускаясь на дерновую скамью. — Сахар. Нет, это правду говорят: от воли — большое беспокойство будет людям.
Присмотревшись к нему, жена спросила тревожно:
— Ты — что? Опять неможется?
— Душа у меня взныла. Думается — человек этот пришёл сменить меня на земле.
Жена начала утешать его.
— Полно-ко! Мало ли теперь людей из деревень в город идёт.
— То-то и есть, что идут. Я тебе покамест ничего не скажу, дай — подумаю…
Через пятеро суток Баймаков слёг в постель, а через двенадцать — умер, и его смерть положила ещё более густую тень на Артамонова с детьми. За время болезни старосты Артамонов дважды приходил к нему, они долго беседовали один на один; во второй раз Баймаков позвал жену и, устало сложив руки на груди, сказал:
— Вот — с ней говори, а я уж, видно, в земных делах не участник. Дайте — отдохну.
— Пойдём-ка со мной, Ульяна Ивановна, — приказал Артамонов и, не глядя, идёт ли хозяйка за ним, вышел из комнаты.
— Иди, Ульяна; уповательно — это судьба, — тихо посоветовал староста жене, видя, что она не решается следовать за гостем. Она была женщина умная, с характером, не подумав — ничего не делала, а тут вышло как-то так, что через час времени она, возвратясь к мужу, сказала, смахивая слёзы движением длинных, красивых ресниц:
— Что ж, Митрич, видно, и впрямь — судьба; благослови дочь-то.
Вечером она подвела к постели мужа пышно одетую дочь, Артамонов толкнул сына, парень с девушкой, не глядя друг на друга, взялись за руки, опустились на колени, склонив головы, а Баймаков, задыхаясь, накрыл их древней, отеческой иконой в жемчугах.
— Во имя отца и сына… Господи, не оставь милостью чадо моё единое!
И строго сказал Артамонову:
— Помни, — на тебе ответ богу за дочь мою!
Тот поклонился ему, коснувшись рукою пола.
— Знаю.
И, не сказав ни слова ласки будущей снохе, почти не глядя на неё и сына, мотнул головою к двери:
— Идите.
А когда благословленные ушли, он присел на постель больного, твёрдо говоря:
— Будь покоен, всё пойдёт, как надо. Я — тридцать семь лет безнаказанно служил князьям моим, а человек — не бог, человек — не милостив, угодить ему трудно. И тебе, сватья Ульяна, хорошо будет, станешь вместо матери парням моим, а им приказано будет уважать тебя.
Баймаков слушал, молча глядя в угол, на иконы, и плакал, Ульяна тоже всхлипывала, а этот человек говорил с досадой:
— Эх, Евсей Митрич, рано ты отходишь, не сберёг себя. Мне бы ты вот как нужен, позарез!
Он шаркнул рукою поперёк бороды, вздохнул шумно.
— Знаю я дела твои: честен ты и умён достаточно, пожить бы тебе со мной годов пяток, заворотили бы мы дела, — ну — воля божья!
Ульяна жалобно крикнула:
— Что ты, ворон, каркаешь, что ты нас пугаешь? Может, ещё…
Но Артамонов встал и поклонился в пояс Баймакову, как мёртвому:
— Спасибо за доверие. Прощайте, мне надо на Оку, там барка с хозяйством пришла.
Когда он ушёл, Баймакова обиженно завыла:
— Облом деревенский, наречённой сыну невесте словечка ласкового не нашёл сказать!
Муж остановил её:
— Не ной, не тревожь меня.
И сказал, подумав:
— Ты — держись его: этот человек, уповательно, лучше наших.
Баймакова почётно хоронил весь город, духовенство всех пяти церквей. Артамоновы шли за гробом вслед за женой и дочерью усопшего; это не понравилось горожанам; горбун Никита, шагавший сзади своих, слышал, как в толпе ворчали:
— Неизвестно кто, а сразу на первое место лезет.
Вращая круглыми глазами цвета дубовых жёлудей, Помялов нашептывал:
— И Евсей, покойник, и Ульяна — люди осторожные, зря они ничего не делали, стало быть, тут есть тайность, стало быть, соблазнил их чем-то коршун этот, иначе они с ним разве породнились бы?
— Да-а, тёмное дело.
— Я и говорю — тёмное. Наверно — фальшивые деньги. А ведь каким будто праведником жил Баймаков-то, а?
Никита слушал, склоня голову, и выгибал горб, как бы ожидая удара. День был ветреный, ветер дул вслед толпе, и пыль, поднятая сотнями ног, дымным облаком неслась вслед за людьми, густо припудривая намасленные волосы обнажённых голов. Кто-то сказал:
— Гляди, как Артамонова нашей пылью наперчило, — посерел, цыган…
На десятый день после похорон мужа Ульяна Баймакова с дочерью ушла в монастырь, а дом свой сдала Артамонову. Его и детей точно вихрем крутило, с утра до вечера они мелькали у всех на глазах, быстро шагая по всем улицам, торопливо крестясь на церкви; отец был шумен и неистов, старший сын угрюм, молчалив и, видимо, робок или застенчив, красавец Олёшка — задорен с парнями и дерзко подмигивал девицам, а Никита с восходом солнца уносил острый горб свой за реку, на «Коровий язык», куда грачами слетелись плотники, каменщики, возводя там длинную кирпичную казарму и в стороне от неё, под Окою, двухэтажный большой дом из двенадцативершковых брёвен, — дом, похожий на тюрьму. Вечерами жители Дрёмова, собравшись на берегу Ватаракши, грызли семена тыквы и подсолнуха, слушали храп и визг пил, шарканье рубанков, садкое тяпанье острых топоров и насмешливо вспоминали о бесплодности построения Вавилонской башни, а Помялов утешительно предвещал чужим людям всякие несчастия:
— Весною вода подтопит безобразные постройки эти. И — пожар может быть: плотники курят табак, а везде — стружка.
Чахоточный поп Василии вторил ему:
— На песце строят.
— Нагонят фабричных — пьянство начнётся, воровство, распутство.
Огромный, налитый жиром, раздутый во все стороны мельник и трактирщик Лука Барский хриплым басом утешал:
— Людей больше — кормиться легче. Ничего, пускай работают люди.
Очень смешил горожан Никита Артамонов; он вырубил и выкорчевал на большом квадрате кусты тальника, целые дни черпал жирный ил Ватаракши, резал торф на болоте и, подняв горб к небу, возил торф тачкой, раскладывая по песку чёрными кучками.
— Огород затевает, — догадались горожане. — Экой дурак! Разве песок удобришь?
На закате солнца, когда Артамоновы гуськом, отец впереди, переходили вброд через реку и на зеленоватую воду её ложились их тени, Помялов указывал:
— Глядите, глядите, — стень-то какая у горбатого!
И все видели, что тень Никиты, который шёл третьим, необычно трепетна и будто тяжелее длинных теней братьев его. Как-то после обильного дождя вода в реке поднялась, и горбун, запнувшись за водоросли или оступясь в яму, скрылся под водою. Все зрители на берегу отрадно захохотали, только Ольгушка Орлова, тринадцатилетняя дочь пьяницы часовщика, крикнула жалобно:
— Ой, ой — утонет!
Ей дали подзатыльник.
— Не ори зря.
Алексей, идя последним, нырнул, схватил брата, поставил на ноги, а когда они, оба мокрые, выпачканные илом, поднялись на берег, Алексей пошёл прямо на жителей, так что они расступились пред ним, и кто-то боязливо сказал:
— Ишь ты, зверёныш…
— Не любят нас, — заметил Пётр; отец, на ходу, взглянул в лицо ему:
— Дай срок — полюбят.
И обругал Никиту:
— Ты, чучело! Гляди под ноги, не смеши народ. Нам не на смех жить, барабан!
Жили Артамоновы ни с кем не знакомясь, хозяйство их вела толстая старуха, вся в чёрном, она повязывала голову чёрным платком так, что, концы его торчали рогами, говорила каким-то мятым языком, мало и непонятно, точно не русская; от неё ничего нельзя было узнать об Артамоновых.