Он задыхался от радости, — все поняли, кто таков Столяр, он уже хотел сойти вниз, но его остановил тревожный крик Столяра:
— Только — не бей, Артамон, гляди, не бей, прошу!
Значит — Артамон тоже понял Столяра и возмутился против него? Но возчик боком протиснулся в дверь, не глядя растолкал пинками и ударами колен всё, что лежало на пути его, и, вытянув руки, растопырив пальцы, свирепо открыв трёхугольный рот, шёл на Миронова, рычал:
— Ну, чего ты, чего, а?
Было ясно, что Столяр приказал возчику считать Миронова лошадью.
— Я — не лошадь, — забормотал Миронов, поражённый хитростью Столяра, отступая от рук, вытянутых, как оглобли, а возчик лез на него и гудел:
— Ну, не бойся, чего ты?
На голову Миронова опустилось твёрдое, горячее, он уже не мог двигаться дальше, возчик загнал его в жаркий, железный угол; тогда Миронов сделал последнюю попытку спастись от Столяра, — он опустился на четвереньки и пополз встречу Артамону, но тот схватил его поперёк тела, приподнял, опрокинул вниз головою и рявкнул:
— Поймал!
Мироном ударился головою о жёсткую пыльную тьму, тело его как бы растаяло, разрушилось.
Потом тьма медленно расплылась, Миронов почувствовал, что лежит на чём-то мягком и качается, летит; ноги и руки у него отломлены; голова неестественно раздулась и стала так тяжела, что нет сил поднять её; в ней кружились, стирая друг друга, светлые и чёрные пятна, чуть слышно звучала мелодия песенки отца:
Семь су,
Семь су,
Что нам делать на семь су?
Над ним ослепительно сияло голубое небо, в мягком этом свете плыли белые, неясных форм, фигуры, увлекая его; вот две из них склонились над ним, умело и быстро приделали ему новые, очень слабые руки и ноги, вычистили голову, сделав её лёгкой, точно пустой, и, качая, понесли его выше, в голубое. Миронов понял, что бог услышал его и похитил с земли, послав за ним ангелов. Так это и было: вот он, бог, сам явился пред ним, белый, высокий, в золотых очках, он ответил на радостный крик Миронова безмолвным, но ласковым кивком головы и проплыл мимо, опахнув лицо его прохладным веянием и запахом цветов.
Восхищение Миронова было тем сильнее, что он видел не простого, старого бога обыкновенных людей, но настоящего, мудрого создателя бесконечной, певучей тишины. В его мире всё было тихо, ласково; необыкновенно прозрачная, почти невидимая вода омыла Миронова, и когда создатель голубой тишины снова явился пред ним, Миронов уже знал, что с этим богом необходимо говорить на языке Парижа.
— Je vous remercie, mon Dieu, — сказал он, — je vous remercie, que vous… [7]
У него не нашлось больше слов, и он продолжал по-русски:
— Вы извините, я ещё плохо знаю язык, мне трудно. Мне было страшно трудно! Тот, старый, простой бог не имел силы помочь мне. Я не люблю его, я хотел к вам, давно уже…
— А — как давно? — спросил создатель голубой тишины, отечески ласково глядя в глаза его, поверх очков.
— Toujours — всегда, — сказал Миронов и спросил: — Я ведь не опоздал?
— О нет! — улыбнулся создатель. — Ко мне — вообще — не торопятся.
Миронову послышалось, что это сказано с грустью, с упрёком.
— Oui [8], — согласился он, чувствуя, что голубые мысли и слова меркнут в голове его, тревога покалывает сердце, — тревога, что не успеет он сказать всё, что нужно. — Да, да, — они там не торопятся; они все женятся на отличных девицах, на Фимках, на Серафимках, чёрт их возьми — pardon! Они там, знаете, как собаки, — ужасное бесстыдство! Потом — рожают, едят мочёные яблоки и жадничают, жадничают невероятно! А я — вы это знаете — ничего не хочу… Бог, — тот, обыкновенный, их бог, не обращает на них никакого внимания, и всем командует Столяр, вы, конечно, знаете! Вы знаете — я первый понял Столяра, он — дьявол пустяков, кутерьмы, дьявол кавардака. Он выдумал свадьбы, мочёные яблоки, пьянство, пироги с рыбой, игру в карты и всё, чего я не люблю, не хочу, не хочу…
Вспомнив о проклятом Столяре, Миронов рассердился, начал кричать, но создатель голубой тишины взял его за руку и, перелистывая другою рукой книгу законов своих, спросил ласково:
— А голова — часто болит?
«Голова — la tete», — вспомнил Миронов и, подняв руки, пощупал голову свою, — она была гладкая, холодная, как глобус.
«Предполагается, что это висит в воздухе», — вспомнил он, сжимая голову ладонями, пробормотал эти слова вслух и жалобно запел:
Чижик, чижик, — где ты был?
— Много присочинил? — спросил я доктора Александра Алексина, когда он рассказал мне историю этой болезни.
— Конечно, ты бы присочинил больше [9], — ответил он, усмехаясь. — Историю эту рассказал мне коллега, когда я лечил перелом руки Миронова. Миронов этот выбросился из окна, увидав столяра, который пришёл навестить его. А на днях я снова встретил Миронова, он явился ко мне с бронхитом. Разговорились, вспомнили друг друга. Его трудно забыть, — рожа незабвенная. Он, кажется, большой жох [10], хотя вид у него кисленький. Это его «Переплётное заведение» на Морской…
Константин Дмитриевич Миронов заглянул скучным, тёмным глазом на дно стакана, усмотрел там нерастаявший сахар, тщательно выскреб его чайной ложкой, отправил в рот и, облизнув жёсткие усы, вздохнул.
— Да, вот какой случай вывиха разума! Что ж, — приступим к делу?
Тонкими пальцами очень длинных рук он взял карандаш, кусок бумаги.
— По рекомендации уважаемого доктора Алексина и как вы сами тоже книжный человек, я вам поставлю за кожу… за коленкор… Дорого? Ну, что вы! Как раз в меру стоимости…
Он подробно рассказал о ценах материала, о капризах рабочих, о тяжести налогов и о многом другом, что должно было убедить меня в его бескорыстии. Говорил и гладил ладонью свой бугроватый, по-татарски обритый череп, с большими ушами, они оттопырились, напоминая ручки чемодана. Большой, серый нос опускался на жёсткие щётки подстриженных усов. Скулы его странно двигались, глуховатый голос звучал однотонно, бесцветно, казалось, что Миронов жуёт и сосёт свои слова. В маленькой, тесной комнатке очень душно от запаха кожи, клея и машинного масла. Где-то в углу, над шкафом с книгами, неохотно погибала муха.
— Скажите, — как вы почувствовали, что разум возвращается к вам?
По столу, щупая бумаги, цепко ползают пальцы правой руки с чёрными ногтями. Глядя тусклым, косым глазом в угол, где погибала муха, Миронов неохотно говорит:
— Я ведь почти забыл всё это, да вот доктор понудил вспомнить. Неинтересно и стыдно несколько; даже — обидно, если подумать, что люди сходят с ума вообще на чём-нибудь умном, например — царями воображают себя, зверями, — вообще что-нибудь возвышенное или смешное затемняет душу, а у меня — глупость! Там был один инженер, так он вообразил себя шахматным конём, прыгает перед дверью направо, налево, а в дверь не может попасть, — смешно. Когда тамошний доктор рассказал мне, что я его за бога принял, — очень неприятно было мне слышать это, хотя доктор — человек приличный. Но всё-таки…
— Столяр? Столяр, конечно, помер; впрочем — не особенно давно, года четыре тому назад, когда я уже здесь жил; я ведь здесь девятый год по случаю слабости груди. Он предварительно спился, столяр. Пришлось мне судиться с ним, — за одиннадцать месяцев, покамест я хворал, он, своевольно управляя моим имуществом, такого нагородил!.. Он был действительно безумный, вроде вот этих писателей — поэтов…
Миронов ткнул пальцем в какую-то книгу, — обложка с неё была сорвана, — покашлял, погладил горло.
— Как же, книги я читаю в свободное время. Больше — на ночь. Нет, книги на меня не действуют. Да и неинтересно пишут теперь. Любовь, любовь, но ведь не все в этом нуждаются.