Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Вечерами, когда приходил Яков Сомов, больной чувствовал себя легче, речи племянника отвлекали от угрюмых мыслей, вызывая острое любопытство к этому парню, желание понять его и едкую зависть к нему — он будет жить долго, спокойно, богато и всё это за счёт чужой силы; безгрешно может жить. Вот уж несправедливая и даже насмешливая глупость!

Речи Якова были очень интересны; Быков часто и приятно удивлялся их новизне, но замечал в словах племянника необыкновенное сочетание глупости и ума; это мешало ему остановиться на определённом отношении к Сомову, а он очень торопился найти такое отношение.

«По природе он глуп или по молодости?» — спрашивал себя Быков, слушая Якова, а тот, задумчиво улыбаясь, говорил:

— Похоже на людей жить — скучно, а непохоже — трудно.

— Это — так, — соглашался Быков. — Однако — люди разны!

И было очень досадно, когда этот красивенький парень, не возражая, а всё же с упрямством, говорил:

— В главном — все одинаковы, если присмотреться.

— А что — главное?

— Расчёт на чужую силу.

Поглаживая бороду, Быков молчал, внимательно присматривался. Верно говорит племяш. Но — ведь он сам будет жить чужой, его, Быкова, силой, — понимает он это или нет? Если понимает, значит говорит против своего интереса и — глуп, а не понимает — тоже глуп.

И, стараясь найти самое существенное в характере Якова, Быков говорил:

— Жизнь, братец мой, война, закон её простой: не зевай!

— Совершенно верно. Оттого и все неприятности.

— Без этого — нельзя, без неприятностей-то!

Яков, улыбаясь, молчал.

Быкову казалось, что улыбки являются на девичьем лице племянника не вовремя, неоправданно, ненужно и есть в них что-то обидно снисходительное.

«Видать — умником считает себя», — соображал он, разглядывая Якова прищуренными глазами.

И ещё более неприятно было видеть, как Сомов в середине беседы молчал, опустив глаза, — молчал, как будто он — человек, который знает что-то важное, а сказать не хочет, играя чайной ложкой или костяной пуговицей пиджака.

Это молчание однажды так рассердило Быкова, что он закричал, захрапел:

— Ты — что, не понимаешь, чего тебе говорят, или — как?

Вежливо и даже как бы виновато Яков ответил:

— Понимаю, только — не согласен!

— Это почему же?

— Я — в других мыслях.

— Каких? Скажи! Ты — говори, оспаривай! Какая у тебя причина молчать?

Всё так же вежливо Яков сказал:

— Спорить я не люблю да и не умею. По-моему, споры только утверждают разногласие людей.

— Значит — молчать надо людям, — так, что ли?

Но племянник не ответил, продолжая свою мысль:

— Ведь спорят не для того, чтоб найти правду, а больше для того, чтоб скрыть её. Правда очень простая дана людям: будьте, как дети, любите ближнего, как самого себя. Против этого спорить бесстыдно.

«Блаженный», — с досадой подумал Быков и сердито засмеялся, хотя смех усиливал боль.

— Ты — что же — умеешь жить, как дитё, можешь? И ближнего умеешь любить, ну? Эх ты! Сам же согласился, что жизнь — война, а теперь говоришь… э, брат, это слабо!

Но, не смущаясь его насмешками, Яков сказал с тихим упрямством:

— Всё-таки кроме этого — нет иного разрешения жизни от несчастий и надобно двигать мысли в эту сторону.

— Куда-а? В какую?

— А чтобы жить просто, как дети.

— Да — глупый ты человек! Дети-то первые озорники на земле, али ты не знаешь? Ты гляди, как они, зверята, колошматят друг друга.

Племянник замолчал, улыбаясь.

Быкову хотелось обругать его, но он сдержался и, всхрапнув от боли, сказал угрюмо:

— Ну, ладно, ты — иди! Устал я.

Сел у окна и, глядя, как над садами рдеют красноватые облака, крепко задумался: тёмный парень! В мозгах у него — кисель. Туманный парнишка, не нащупаешь его, не даётся.

«О, господи! Везде — задачи, загадки…»

Ест Яков медленно, это признак плохой: тихо едят лентяи. И мало ест, по-барски откусывая кусочки, жуёт долго, как старик, хотя зубы у него крепкие, здоровые. Задумчив, а в его возрасте о чём думать? И ходит не бойко, тоже задумчиво, как по чужой земле. В лице есть что-то от «красной девки», и если б не вихор — лицо было бы совсем бабье.

Жить, как дети… дурак! Попробуй-ка поживи эдак-то! А может быть, он не дурак, но просто — мягкого сердца парень, мало бит, не отвердело сердце? И, по молодости, парень надеется прожить жизнь без обиды себе и другим, без греха? Это — не плохо бы, только — никак не возможно!

Быков взглянул на свою нелёгкую жизнь, и ему стало так жалко себя, что какая-то часть этой горькой жалости перелилась и на племянника.

«Знает, что непохоже на людей трудно жить — должен понять, что без греха — как без масла: каша — суха, работа — плоха! Человеку хочется на мягком спать. Всё ж таки Яков приятный и должна в нём быть капля быковской крови».

Но когда пришёл Кикин, Быков насмешливо заговорил:

— Ну, брат, наследничек мой не боек, нет! Блаженненький. Жить, говорит, надо, как дети, слыхал ты?

— Это из евангелия, — робко сказал горбун.

— Чего это?

— Из евангелия. Христос там…

Быков сердито крякнул и, щупая горящий бок, заворчал сквозь зубы:

— Христос — сын божий, а я — Ивана Быкова, мужика, сын; это надо различать! Христос пенькой не занимался, между нами не жил.

И, озлобляясь, застучал кулаком по кожаной ручке кресла.

— Коли ты собрался Христа ради жить, так пиджак-то скинь и сапоги сними, а ходи во вретище, ходи босой! И — вихор остриги, вихор!

Возбуждение утомило его, он сморщил лицо, замолчал, потом угрюмо упрекнул Кикина:

— И ты тоже бормочешь: Христос, Христос! Христос горбатому не пара. Да. Вот — слышишь? Бесполезные птицы поют, а человек умирает. Христу это незнакомо было.

Кикин осторожно подсказал:

— В Гефсиманском саду и Христос тоже на судьбу свою жаловался…

Это очень обрадовало Быкова, он снова возбуждённо и быстро заговорил:

— А — как же? Я — помню! То-то вот! Преждевременная гибель и ему горька была. А я — человек…

Охнув болезненно, он глубже уселся в кресло, вытянул ноги и стал жаловаться:

— Как же быть, Кикин, а? В какие же руки имущество моё попадёт? Это уж издёвка — собирал, копил, грешил да всё сразу в яму и бросил! А?

Говорил он долго, жалобно, сердито и, вытянув руку, тыкал пальцем в горшки цветов на подоконнике, а Кикин, слушая его, опустив голову, барабанил пальцами по острому колену кривой ноги своей.

— С другой стороны, — сказал он, вздохнув, — ежели Якова — прочь, благотворение — тоже прочь, тогда имущество становится выморочным и его заграбастает казна…

Быков щёлкнул зубами, усмехаясь:

— Вроде как будто я лишённый всех прав и на вечную каторгу осуждён?

— Именно. В том и анекдот!

— Ловко, а?

— Без выхода…

Они оба долго молчали, всё-таки ища выход, и, наконец, горбун посоветовал пригласить Якова Сомова жить в дом, присмотреться к нему получше, поучить его науке жизни, — может быть, парень станет серьёзнее, когда почувствует обязанности, возлагаемые на человека имуществом.

На том и решили.

Дождь хлещет в стёкла окон, гулко воет ветер, и когда стеклянный сумрак улицы освещают вспышки молнии, а в полутёмную комнату врывается синевато-серый свет, — цветы с подоконников, кажется, падают, а все вещи, вздрогнув, скользят по полу к белому пятну двери.

Жарко горят дрова в изразцовой печи, против жерла её сидит Егор Быков, грея холодные ноги, по его серому халату, на коленях и груди, ползают тёплые, красноватые пятна, освещая часть бороды, а лицо остаётся в тени, — слепое лицо с закрытыми глазами.

Кикин угловато съёжился, сидя на низенькой скамейке для ног, спрятав руки под горб на груди, и снизу вверх, странными глазами, в которых колеблются отблески огня, смотрит на лицо Якова; Яков прижался плечом к изразцам печи и говорит тихонько, точно сказку рассказывая:

— Ведь чем больше накопляется имущества, тем больше и озлобления и зависти в людях. Бедные видят огромнейшие богатства…

41
{"b":"180077","o":1}