– Семь лет назад.
– А сестра где? Небось, замуж выскочила?
– Нет. Учится в институте.
– Ишь ты, все в учёные лезут, знания – свет. Всем свет подавай, а отец в темноте оставаться должен, – заворчал он недовольно. – Я из-за твоей матери горя хлебнул немало, намыкался по свету. Она мне всю жизнь испортила…
– По-моему, ты ей испортил, а не она тебе, – недовольно заметил сын.
– Я не мог испортить. Я ей вас оставил, родных людей, а сам скитался среди чужих, думаешь, легко без своего угла-то? Нет, твоя мать мне всю жизнь смазала, не встреть её, совсем бы всё по-другому устроилось. А так – наскитался, намыкался, руки вон лишился, – он кивнул на правую, висевшую плетью.
– А что с рукой?
– Парализовало, на нервной почве. Еле отошёл, чуть концы не отдал.
– Не на нервной, а наверно, на неверной почве. Любил много лишнего выпить, – уточнил Сергей.
– Поживёшь с моё, посмотрю, что от тебя останется. Налей-ка мне еще кружечку, да покрепче.
Сын налил полную и поинтересовался:
– Так зачем же ты ко мне явился?
Гость шумно отхлебнул несколько глотков и, прищурясь, начал с присказки:
– Ты вот знаешь, как поступает цыган, если остаётся один?
Сын неопределённо повёл бровями. Отец поучающим тоном продолжил:
– Если у цыгана умирают все родные, и он остаётся один, то едет в любой табор, и табор его принимает и заботится, как о родном, до конца его дней. Я тоже поступил, как цыган, у меня никого не осталось, и я приехал к сыну, буду жить у тебя. Ты же мне всё-таки родня, и знаю – мать тебя воспитала должным образом, не посмеешь отца-инвалида на улицу выкинуть, как собаку. Мне, может, и жить-то осталось года три. Вот – парализовало и не отходит, и сердце хватает, – морщины его приобрели унылые очертания, голос сделался страдальчески-тоскливым, в выцветших глазах расплылась пьяная слезливость, обычная, очевидно, для его прошлых состояний. Сизый нос от чая разгорелся и расцвёл до фиолетового цвета.
Сергей смотрел на него и так отчётливо представлял, каков он в нетрезвом виде, как будто видел его много раз наяву. Ему уже мерещились помутневшие и омерзительные в своём животном выражении безмыслия пьяные глаза, красно-синее отталкивающее лицо и пьяный бред вперемежку с ругательствами. Иногда бывает достаточно одного штриха в поведении человека, в жесте, во взгляде, чтобы увидеть всего его или то основное, главное, что является наиболее характерным для него на протяжении всей предыдущей жизни. И слезливая жалоба отца, словно молния в ночи, высветила всю его прежнюю жизнь, гнусную, мелочную, паразитическую; обнажила, как гнойную язву, и Сергей ужаснулся всей его мерзости и низости. Впечатление было утроено чувством того, что это относилось к родному человеку, более того – отцу, который должен бы служить ему примером, обязан бы учить его жизни. Внутренне он содрогнулся только оттого, что находится рядом с этим убожеством, исковеркавшим собственную жизнь, жизнь матери и сделавшим трудными юношеские годы родных детей. Перед ним сидел человек, виновник всех их бед, человек, которого он не раз проклинал и ненавидел в детстве, и презирал сейчас. Он всегда мечтал отомстить ему за мать, за сестру, за себя. И слезливость отца пробудила в душе не сострадание, а жгучую ярость, так и хотелось вскочить, плеснуть горячим чаем ему в красную физиономию, в слезливые поганые глаза и пинком спустить с лестницы, но он сдержался, совладал с собой в самый первый, самый критический момент, только сжал крепче зубы, встал, налил себе чаю и залпом выпил, а отец тянул жалобным тоном, как за бутылкой водки со своими собутыльниками:
– Я одной ногой в могиле стою, а умирающим всё прощается. Настрадался за свою жизнь, намучился. Думаешь, если я один жил – мёд ложками хлебал? Нет, горюшко я хлебал, и так и не расхлебал. Во мне же живого места не осталось: у меня и сердце никуда не гоже, и желудок, и зубов нет, и рука не работает, того гляди нога совсем откажет, – голос его сделался совсем плаксивым и в мутных глазах заблестели настоящие слёзы, но они вызывали не сочувствие, а отвращение. – Намучился я, – канючил он. – Врагу своему не желаю такую житуху. Всё прошло, ничего не вернёшь. Легко ли, думаешь, вот так, в конце, остаться ни с чем. Стоять перед могилой, а позади – пустота. Душа переворачивается, как подумаешь, что ни одна собака на могилу не придёт, добрым словом не помянет. Эх, горькая моя жизнь. Слушай, у тебя выпить не найдётся… за горемычную судьбу мою? – спросил вдруг он совсем по-другому, не плаксиво, а как-то по-деловому обыденно и как будто вскользь, но так реально прозвучал его голос, что прочее показалось фальшивой нотой, и Сергей даже удивился такой мгновенной перемене тона и ответил резко, с неприязнью:
– Я не пью и ничего у себя не держу, кроме чаю.
– Правильно, сынок. Она до добра не доводит. Ты молод, жизнь у тебя только начинается, а я – с горя, у меня в душе – одна чёрная ночь. Так я у тебя останусь?
Сын сурово молчал, уставившись глазами в стол, и он уточнил:
– Пока ненадолго. У меня же никаких средств. Меня как парализовало, в больнице лежал, а вышел – и однорукому некуда приткнуться. Кому я такой нужен. Разве только вот, думаю, сын приютит. Не выгонит же, как собаку на улицу? Мне всего-то и надо, что уголок, – он вопросительно остановился на лице Сергея.
– Спать будешь на раскладушке… И чтобы о вине забыл, – отрезал молодой человек, не отрывая взгляда от поверхности стола, как будто там было невесть что интересное.
Хотелось бы ему сейчас торжествующе выгнать взашей названного родителя из дома в отместку за всё, что он сделал для них, но что-то оказалось сильнее желания мстить, добродетель взяла верх, былые обиды отодвинулись на второй план, скрылись за туманом прошлых лет. В данный момент перед ним сидел жалкий больной мужичонка в старой потрёпаной одежде, инвалид без родных, без собственного о угла, которому на старости просто оказалось некуда деться. И что-то дрогнуло в Сергее, обожгло душу обидой за сидящего перед ним человека, за всю его беспутную жизнь, болью прорезала неискушенное сердце от фальшивой слезливости в глазах, от плаксивого артистически наигранного тона. Этот человек даже сейчас, стоя у разбитого корыта, продолжал не жить, а играть несчастного горемыку, обездоленного неказистой судьбой. По его понятиям именно он выступал в роли жертвы, а все прочие оказались преуспевающими счастливцами, вовремя не помогшими ему встать на путь истинный, равнодушно закрывающими глаза на его тяготы.
Сергей видел, что этот человек всю жизнь прожил слепцом, вывернув наизнанку всё, что только можно было вывернуть, и обвинял в этом теперь других. Кошмарные противоречия раздирали душу молодого человека, и чем дольше он смотрел на отца и слушал его, тем больше и больше перемешивались в нём отвращение и жалость, презрение и обида, ненависть и боль. Он не знал ещё, как поступить с отцом дальше, но оставив его у себя, решил: будущее покажет.
Глава 2
Сергею Торбееву пришлось в детстве трудно. Мать одна воспитывала двух детей, была болезненна и едва сводила концы с концами. Но, несмотря на затруднительное материальное положение, Сергей поступил учиться в институт, его тянуло к знаниям, к высшим духовным материям, мечталось о работе творческой и никак не хотелось поставить на личных духовных запросах точку, ограничившись работой слесаря или шофёра, как предлагала мать.
Поступая, он дал ей слово, что учёба никак не отразится на их семейном бюджете, и действительно – ни разу не попросил у матери ни рубля, а наоборот, когда появлялись лишние у самого, отдавал ей. Подрабатывал всякими способами, работал в каникулы, а когда мать внезапно скончалась, оставив на его попечении младшую сестру, перешел на вечернее отделение в том же институте и спустя два года закончил его, получив высшее образование.
Новоиспечённый специалист устроился на радиозавод мастером, точнее – первый год помощником мастера и лишь позднее начал трудиться самостоятельно. В его распоряжении находился небольшой цех, светлый, просторный, с огромными окнами и современным оборудованием. Девушки-монтажницы в белых колпаках и белых халатах сидели за специально оборудованными столиками и паяли радиодетали.