Мариетт отвечает:
— Слышу. Но разве вам не надоело смеяться все над одним и тем же? Да, я его родная дочь — неужели это так смешно, что вы будете смеяться всю жизнь!
Женщины смущенно оправдываются.
— Но он сам смеется над этим.
— Аббат любит пошутить. Он так смешно говорит: моя приемная дочь, а потом бьет кулаком и кричит: родная, а не приемная. Пусть хоть лопнет папа от злости; а она моя родная дочь.
Мариетт. Я никогда не знала моей матери, но ей было бы неприятен этот смех. Я чувствую это.
Женщины замолкают. Равномерно и глухо с правильностью большого маятника, ударяющего о берега, бухает прибой. Все еще падает на небе неведомый город, объятый огнем и дымом, и все не может упасть; и ожидает море. Мариетт поднимает опущенную голову.
— Ты что хочешь сказать, Мариетт?
— А тот не проходил? — спрашивает Мариетт тихо.
Женщина пугливо говорит.
— Тише! Зачем вы говорите о нем, я его боюсь.
— Нет, не проходил.
— Прошел. Я видела из окна, как он проходил.
— Ты ошиблась, это был кто-нибудь другой.
— Кому здесь быть другому? И разве можно ошибиться, если хоть раз увидишь, как он шагает. Других таких шагов нет ни у кого.
— Так ходят морские офицеры, англичане.
— Нет, разве я не видала в городе морских офицеров? Они ступают твердо, но открыто, им может поверить и девушка.
— Ой, смотри!
Боязливый и осторожный смех.
— Нет, не смейтесь. Он идет и не смотрит под ноги, он ставит ногу так, будто сама земля должна бережно принять ее и поставить. А если камень? — у нас много камней.
— При ветре он не сгибается и не прячет головы.
— Ну, да. Ну, да. Он не прячет головы.
— Правда ли, что он красив? Кто видел его близко?
Мариетт. Я.
— Нет, нет, не говорите о нем, я всю ночь не усну. С тех пор, как они поселились на горе, в проклятом замке, я не знаю покоя, я умираю от страха. Да и вы также, сознайтесь.
— Ну, не все.
— Зачем они пришли сюда? Их двое — что им делать в нашей бедной стране, где только камни да море?
— Они пьют джин. Матрос каждое утро приходит за джином.
— Это просто пьяницы, которые не хотят, чтобы им мешали пить. Когда матрос проходит по улице, за ним остается такой запах, как будто пронесли открытую бутылку с ромом.
— Но разве это дело — пить джин? Я их боюсь. Где тот корабль, который привез их? Они явились с моря.
Мариетт. Я видела корабль.
Женщины изумленно расспрашивают ее.
— Ты? Отчего же ты ничего не говорила нам? Расскажи, что ты знаешь.
Мариетт молчит. Вдруг одна из женщин испуганно вскрикивает:
— Ай, смотрите! У них зажегся огонь. В замке огонь!
Налево, в полумиле от поселка, вспыхнул слабый огонь, красный уголек в синеве сумерек и дали. Там на высокой скале обрывающейся к морю, стоит древний замок, жуткое наследие седой и таинственной старины. Давно разрушенный, давно мертвый, он сливается со скалою, продолжает и обманчиво заканчивает ее зубчато-ломанной линией своих бойниц, провалившихся крыш, полуосыпавшихся башен. Сейчас и скалы, и замок одеты дымчатой пеленой сумерек и дали, воздушны, лишены тяжести и почти также призрачны, как те чудовищные громады зданий, что громоздятся и распадаются бесшумно в высоком небе. Но те падают, а этот стоит, и в сплошной синеве его закраснелся живой огонь — на него так же странно и жутко смотреть, как если бы в облаках зажгла огонь человеческая рука.
Повернув головы, испуганно смотрят женщины.
— Вы видите? — говорит одна. — Это еще хуже, чем огонь на кладбище. Кому нужен свет среди гробов?
Мариетт. Становится холодно к ночи, и матрос бросил сучьев в камин, вот и все. По крайней мере, я так думаю.
— А я так думаю, что аббат давно должен был пойти туда с кропилом.
— Или с жандармами! Если это не сам дьявол, то наверно один из помощников его.
— Нельзя спокойно жить с таким соседством.
— Страшно за детей.
— А за душу?
Две пожилые женщины поднимаются молча и уходят. Встает и третья, старуха:
— Нужно спросить у аббата: не грех ли еще и смотреть на такой огонь?
Уходит. Все больше дыму в небе, и все меньше огня, и уже близок к своему темному концу неведомый город; сильнее и крепче пахнет море.
С земли идет ночь.
Повернув головы, женщины смотрят вслед ушедшей; и снова поворачиваются к огню.
Мариетт, заступаясь за кого-то, говорит тихо:
— В огне не может быть плохого. Огонь в свечах, что перед Господом.
— Огонь и в аду перед Сатаной, — сердито шамкает вторая старуха и уходит.
Теперь осталось четверо и все молодые, все девушки.
— Я боюсь, — говорит одна, прижимаясь к подруге.
Кончается на небе бесшумный и холодный пожар, разрушен город, разрушена неведомая страна. Уже нет ни стен, ни падающих башен, — груда синевато-бледных исполинских тел безмолвно падает в бездну океана и ночи. Трепетными очами взглянула на землю молоденькая звёздочка; возле замка захотелось ей появиться из облаков и от невинного соседства темнее стал тяжелый замок, краснее и сумрачнее огонь в его окне.
— Прощай, Мариетт, — прощается девушка, та, что сидела одна и уходит.
— Пойдем и мы, становится холодно, — говорят те две и встают. — Прощай, Мариетт.
— Прощайте.
— Отчего ты одна, Мариетт? Отчего днем и ночью и в будни, и в веселый праздник ты одна, Мариетт? Ты любишь думать о своем женихе?
— Да, люблю. Люблю думать о Филиппе.
Девушка смеется.
— А видеть его не хочешь? Когда он уходит в море, ты часами смотришь на море; возвращается он — и тебя нет. Куда ты прячешься?
— Я люблю думать о Филиппе.
— Как слепой бродит он среди домов и все зовет: Мариетт! Мариетт! Вы не видали Мариетт?
Уходят, смеясь и повторяя:
— Прощай, Мариетт… Вы не видали Мариетт?.. Мариетт…
Девушка одна. Смотрит на огонь в замке. Прислушивается к тихим и нерешительным шагам.
Из-за церкви справа выходит старый Дан, невысокий, сухой, кашляющий старик с бритым лицом. От нерешительности ли или оттого, что слаб глазами, идет он неуверенно, к земле прикасается осторожно и с некоторым страхом.
— Ого! Ого!
— Это ты, Дан?
— Я.
— Море тихо, Дан. Ты будешь сегодня играть?
— Ого! Семь раз я ударю в колокол. Семь раз я ударю и отошлю Богу семь Его святых часов.
Берет веревку от колокола и отбивает часы — семь звонких и долгих ударов. Ветер играет с ними: роняет на землю, но, не дав коснуться, подхватывает нежно, покачивает тихо и с легким присвистом уносит в глубину темнеющей земли.
— Ох, нет! — бормочет Дан. — Плохие часы, они падают на землю. Это не его Святые часы и Он отдает их назад. Ой, идет буря! Господи, сжалься над погибающими в море.
Бормочет, кашляет.
— Дан, сегодня я опять видела корабль. Ты слышишь, Дан?
— Много кораблей уходит в море.
— Но этот на черных парусах. Он опять шел на солнце.
— Много кораблей уходит в море. Послушай, Мариетт: был один умный царь — ой, какой умный! — и он приказал высечь море цепями. Ого!
— Я знаю, Дан. Ты говорил.
— Ого, цепями! Но он не догадался окрестить океан — зачем он не догадался, Мариетт? Ах, зачем он не догадался. Теперь нет таких царей.
— Что же тогда было бы, Дан?
— Ого!
Шепчет тихо:
— Уже окрещены все реки и ручьи и даже многих стоячих болот коснулся крест Господень, и только он остался — скверная соленая, глубокая лужа.
— Зачем ты его бранишь, он не любит этого, — упрекает Мариетт.
— Ого! Пусть не любит, я его не боюсь. Он думает, что он тоже орган и музыка Богу, это он — скверная, свистящая бешеная лужа! Соленый плевок Сатаны. Тьфу! Тьфу! Тьфу!
Идет к входным дверям церкви, сердито крякая, грозясь и словно торжествуя какую-то победу: