— Бакшиш? — сказал он и протянул руку.
* * *
Подсолнухи в саду увяли, сделавшись эмблемами угасающих солнц, их огненные язычки обмякли и сморщились. Моя работа была почти закончена; скоро настанет пора уезжать. Нужно было нанести прощальные визиты. Вначале мы отправились к нашим друзьям в Гульмарг.
— У нас тут тоже были приключения, — сообщил Ишмаэль.
У них всегда были приключения. Они притягивали всякие драмы. Они интересовались искусством, и у них вечно гостили писатели и музыканты.
— Ты случайно не встречал во время паломничества девушку по имени Ларэйн?
— Американку?
— Она говорила, что собирается в Амарнатх.
— Удивительно! Она что — тоже останавливалась здесь?
— Они с Рафиком едва с ума нас не свели.
Это приключение (рассказывал Ишмаэль) началось в Шринагаре, в индийской кофейне на Резиденси-роуд. Однажды утром Ишмаэль познакомился там с Рафиком. Рафик был музыкантом. Он играл на ситаре. В Индии обучение на музыканта было делом долгим и суровым. И хотя Рафику было уже около тридцати лет, и хотя он, по словам Ишмаэля, был очень хорошим исполнителем, он еще не сделал себе имени: он только-только начал давать сольные концерты на местных радиостанциях. Именно для того, чтобы отдохнуть перед очередным таким выступлением, Рафик приехал на две недели в Кашмир. Денег у него было мало. Ишмаэль, щедрый и импульсивный, как всегда, пригласил Рафика, которого впервые увидел в то утро, пожить у него в бунгало в Гульмарге. Рафик подхватил свой ситар и последовал за ним.
Вначале все шло хорошо. Рафик оказался в гостях у супругов, которые прекрасно понимали, что такое артистичная натура. Они были в восторге от его музыки, а он вдохновенно репетировал. Уклад жизни в доме тоже благоприятствовал творчеству: обедали в полночь — после музыки, разговоров и выпивки. Завтракали в полдень. Затем обычно приходил массажист, приносивший свое оборудование в небольшой черной коробке, на которой было надписано его имя. Потом — если не было дождя — прогуливались среди сосен. Иногда собирали грибы, а иногда шишки — чтобы от них в костре вспыхивали благовонные искры.
Но вот однажды все переменилось.
Они пили кофе на солнечной лужайке, когда на тропе внизу показалась белокожая девушка. Она спорила с кашмирцем-гхора-уоллой: одна, без спутника, она явно попала в беду. Ишмаэль отправил Рафика разобраться, в чем дело. И в это мгновенье отпуск Рафика был погублен; в это мгновенье сам он пропал. Когда минуту или две спустя он вернулся, его гостеприимцы едва узнали в нем того кроткого, вежливого ситариста, с которым недавно собирали грибы. Он стал словно одержимым. За то короткое время, пока он улаживал спор с погонщиком, он успел и покорить, и сдаться: между ним и девушкой вспыхнула страсть, и эта страсть была взрывоопасной. Рафик вернулся не один. Он привел с собой эту девушку — Ларэйн. Она останется с ними, заявил он. Они не возражают? Не смогут ли они приютить и ее?
Ишмаэль с женой ошеломленно согласились. В тот же день они предложили прогуляться, чтобы показать своей новой гостье вершину Нанга-Парбат (километрах в шестидесяти пяти от Гульмарга), на которой снег блестит, как масляная краска. Вскоре Рафик и Ларэйн отстали, а потом и вовсе скрылись из виду. Ишмаэль и его жена немного расстроились. Молчаливо и застенчиво — как будто это они были гостями, а не хозяевами, — они продолжали прогуливаться, то и дело останавливаясь, чтобы полюбоваться видами. Через некоторое время Рафик и Ларэйн догнали их. На их лицах не было ни удовлетворения, ни усталости: оба пребывали в истерике. Они ссорились, и их ярость была нешуточной. Вскоре они принялись осыпать друг друга ударами. У обоих на лицах уже красовались синяки и царапины. Она лягнула его. Он застонал и отвесил ей пощечину. Она закричала, ударила его своей сумкой, потом снова лягнула, и он оступился на поросшем колючками склоне. Исцарапанный в кровь, он с воем поднялся, выхватил у нее сумку и зашвырнул далеко вниз, в долину, где она пролежит до тех пор, пока новые снега, растаяв, не смоют ее. Тут девушка уселась на дорогу и расплакалась, как ребенок. Его ярость разом утихла. Он приблизился к ней, и она покорилась ему.
Когда они вернулись в бунгало, Рафик выместил всю свою страсть на ситаре. Он играл, как обезумевший; его ситар завывал и завывал. В ту же ночь они снова поссорились. Их крики и вопли привлекли внимание полиции, которая всегда была начеку, готовясь дать отпор пакистанским налетчикам, в прошлом году совершившим грабительский набег на склоны Кхиланмарга.
Теперь оба были изукрашены синяками и шрамами; их опасно было оставлять наедине. Ларэйн, к которой то и дело возвращалась вменяемость, несколько раз уходила из бунгало. Иногда Рафик приводил ее обратно; иногда она возвращалась сама, пока он извлекал жалобные стоны из ситара. Ишмаэль и его жена не могли больше выносить всего этого. Во вторую ночь, когда Ларэйн в очередной раз исчезла неведомо куда, они попросили Рафика покинуть их дом. Он положил ситар себе на голову и собрался идти. Такая кротость, напомнившая о прежнем Рафике, и вид музыканта, уносящего свой инструмент, растрогали хозяев: они попросили его остаться. Он остался. Опять вернулась Ларэйн. Все началось сначала.
В конце концов Ларэйн — вся в синяках, измученная, вменяемая и отчаянная — не выдержала. После трех дней — для Ишмаэля и его жены длинных, как три недели, а для Ларэйн и Рафика — должно быть, как целая жизнь, — она поняла, что больше так не может: ей нужно уйти насовсем. Она совершит паломничество в Амарнатх, а потом отправится в ашрам. Она была женщиной и американкой: ее решимость продлилась достаточно долго, чтобы успеть сбежать.
«Ларэйн! Ларэйн!» — доносился из-за стен бунгало вой Рафика, когда она ушла, и это имя странно звучало в его индийских устах.
Иногда он снова принимался репетировать. А потом резко прерывался и выкрикивал: «Я должен быть с Ларэйн!»
Он познал страсть. Ему можно было позавидовать; его можно было и пожалеть. Как часто, и с какой болью, предстоит ему заново переживать, наверное, даже не те три дня, а самый первый миг — как он спустился к той странной девушке и впервые встретился взглядом с ее отзывчивыми, тревожными глазами, которые больше никогда не отзовутся в точности так же на взгляд другого мужчины. Быть может, в тот вечер, когда он отчаянно выкрикивал ее имя в Гульмарге, я как раз всматривался в ее глаза в холодной палатке Индийской кофейной биржи в Шешнагском лагере, читая в них рассказ о распавшейся семье и несчастном детстве. Я оказался отчасти прав. Но я не догадался о куда большей беде.
Рафик покинул Гульмарг, вознамерившись найти ее. Она говорила, что собирается в ашрам. Но в Индии полно ашрамов. Где же ее искать?
* * *
Долго искать ему не пришлось.
Я сидел в своей комнате, за синим столом, когда в саду послышался голос какой-то американки. Я выглянул — это оказалась Ларэйн. Еще успел заметить мужской затылок над крепкими плечами в желтоватом пиджаке. Значит, она сдалась; она прекратила свои поиски. Они явились в отель, чтобы выпить чаю. Я слышал, как они справляются о свободных комнатах, а потом услышал, как они осматривают помещения.
— Всё фик? — спрашивала Ларэйн, неправильно произнося индийское th: она по-прежнему жила Индией, по-прежнему уснащала свою речь словечками на хинди. — Всё в порядке?
Когда они спускались по лестнице, я слышал глухое мужское ворчание.
Они въехали на следующий день. Я их так и не увидел. Они весь день оставались в комнате, и гостиница то и дело оглашалась звуками ситара.
— По-моему, — сказал Азиз за ужином, — тот саиб и мем-саиб сегодня жениться.
Ночью я проснулся от какой-то возни в гостинице, а утром, когда Азиз принес мне кофе, я расспросил его.
— Этой ночью саиб жениться с мемсаиб, — прошептал он. — Они ужинать в час ночи.
— Не может быть!
— Мистер Батт и Али Мохаммед приводить им муфтий. Она принимать ислам, брать мусульманское имя. Они пожениться. Они ужинать в час ночи! — Столь позднее время для трапезы, похоже, поразило его не меньше, чем сам этот брак.