— Это караван Чернобаева? — спросил Алымов у капитана.
— Его.
— Крикните, пожалуйста, лодку.
— Уходите?
— Да. Мне тут нужно Селиверстова, водолива.
Пароход задержали, вызвали лодку, и через несколько минут светлая шляпа Алымова виднелась на барке, а матросы подавали ему его ящики. Вскоре барки скрылись из виду, увозя моего беспокойного соседа.
— Что за странный человек! — говорила красивая дама, прохаживаясь теперь под руку со стройным седым господином в судейской форме.
— Да, странный. Адвокат и художник.
— Хороший?
— Как вам сказать? Мы, прокуроры, его боимся. В нем есть какая-то особенная непосредственность, действующая на присяжных. Впрочем, в нашем мире он считается дилетантом. Его картин я не видел, но они пользуются некоторой известностью. Его портреты иногда, говорят, превосходны.
В рубке тоже говорили об Алымове.
— Всегда так — появится нивесть откуда и вдруг пропадет, — сказал молодой помощник.
— Какого только народу нет у белого царя, — прибавил с своей стороны лоцман, но тотчас же оба насторожились.
За поворотом мы увидели неожиданно вчерашнего соперника — «Коршуна». В Ставрополь он пришел раньше, но там, видимо, перегрузился и теперь шел тяжело, точно под ним была не вода, а патока.
— Ишь, насосался, — радостно сказал помощник и, нагнувшись к трубе, скомандовал:
— Прибавь!
«Стрела» дрогнула. Опять начиналась вчерашняя гонка, и все, что я видел и слышал ночью, казалось мне теперь странным сном.
XI
Прошло несколько лет. Мне часто приходилось вспоминать господина Алымова, так как то, что он называл «ссорой с меньшим братом», продолжалось. Прошел «голодный год» с беспримерными толками о коварстве и развращении народа. Прошла холера с дикими стихийными вспышками — и доставила старшему брату, поспешившему с помощью и страданием, еще несколько весьма основательных поводов для «иска» к младшему… «Областная полуизвестность Алымова», как ее называл он сам, за это время все росла. У передвижников он выставлялся, положим, редко, но говорили, что адвокатуру бросил. Затем его имя то и дело появлялось на страницах газет, — и с этим именем связывалось представление о человеке беспокойном и беспокоящем. Наконец судьба опять столкнула меня с ним — и опять случайно.
Сильные дожди задержали меня к ночи на одной из волжских пристаней. Мне нужно было на станцию железной дороги, но говорили, что ливнями снесло мосты и размыло проселки. Пришлось поневоле ночевать.
Вечер был теплый, и хотя дождь, не переставая, поливал темную реку, барабанил по крыше, но на пристани окна были открыты. В одно из них несся густой гул голосов. Там была компания, возвращавшаяся со съезда, и разговор шел об одном громком деле, сильно занимавшем общественное мнение, Повидимому, все были согласны, оппонировал только один голос, что-то мне смутно напоминавший.
— Вспомните холеру! — кричали одни.
— Вспомните убийство колдунов!
— Знаем мы вашего меньшого брата.
— Бросьте, господа, давайте в карты!
Хлопнула дверь, кто-то вышел из обшей каюты и прошел несколько раз мимо моего окна, под навесом пристани, а затем уселся на скамье, вероятно, любуясь величавой картиной дождя на широкой темной реке. Через некоторое время из темноты до меня донесся знакомый мотив. Мне сразу вспомнилась «Стрела» и ночь в Жигулях.
— Ксенофонт Ильич, — окликнул я, высовываясь в окно. Он вздрогнул и поднялся.
— Почему вы меня узнали? Я вас не могу узнать в темноте, — спросил он.
— По вашей песне.
— А! не правда ли чудесная песня! Жемчужина, — говорил он, входя в комнату. — И главное, кажется, подлинная: еще в двадцатых годах пели балахнинские солевары. А, вот это кто! Помню, помню. «Стрела», Жигули, капитан Евстигнеич и ночной разговор?
Он весело засмеялся знакомым мне смехом.
— Вы опять о чем-то спорили?
— А все об этом известном деле… Чорт знает, как легко верят теперь всякой нелепости, если она касается мужика. В прежние времена вся печать поднялась бы на защиту… А теперь!.. Мы забываем даже о простой юридической справедливости. А вот собирались написать картины.
— Да, кстати, как ваши картины?
— Теперь — напишу, непременно. Вот только с этим проклятым процессом разделаюсь… Вот вы увидите, вот увидите. Однако постойте, кажется, пароход…
Действительно, по темной реке надвигалась на пристань кучка огней, и гулкий свист огласил воздух.
— Напишу, непременно, — кричал мне Алымов через пять минут, махая шляпой с галлереи отвалившего парохода. — Вот только с этим делом… Такая картина, я вам скажу!..
Пароход тихо отвалил от пристани.
1896
«Необходимость»*
Восточная сказка
I
Однажды, когда три добрых старца — Улайя, Дарну и Пурана — сидели у порога общего жилища, к ним подошел юный Кассапа, сын раджи Личави, и сел на завалинке, не говоря ни одного слова. Щеки этого юноши были бледны, глаза потеряли блеск молодости, и в них сквозило уныние.
Старцы переглянулись между собою, и добрый Улайя сказал:
— Послушай, Кассапа, открой нам, трем старцам, желающим тебе добра, что угнетает с некоторых пор твою душу. Судьба с колыбели окружила тебя своими дарами, а ты смотришь так же уныло, как последний из рабов твоего отца, бедный Джевака, который еще вчера испытал на себе тяжесть руки вашего домоправителя…
— Бедный Джевака показывал нам рубцы на своей спине, — сказал суровый Дарну, а благодушный Пурана прибавил:
— И мы еще хотели обратить твое внимание, добрый Кассапа…
Но юноша не дал ему говорить. Он вскочил со своего места и сказал с нетерпением, какого прежде в нем не замечали:
— Замолчите, благодушные старцы, с вашими лукавыми упреками! Вы полагаете, очевидно, что я обязан ответить вам за каждый рубец на спине раба Джеваки, нанесенный домоправителем. А я сильно сомневаюсь, обязан ли я отвечать даже за свои собственные поступки. Старцы опять переглянулись, и Улайя сказал:
— Продолжай, сын мой, если тебе угодно.
— Угодно? — перебил юноша с горьким смехом. — В том-то и дело, что я не знаю, угодно ли мне что-нибудь, или нет. И мне ли угодно то, что я хочу, или это хочет кто-то другой за меня.
Он замолчал. Было совсем тихо, только ветер шевельнул верхушку дерева, и один листок упал к ногам Пураны. Пока Кассапа следил за ним унылым взором, от разогретой солнцем скалы оторвался камень и скатился вниз, к берегу ручья, где в это время отдыхала большая ящерица… Каждый день в этот час она выползала сюда и, приподнявшись на передние лапы, закрыв веками выпуклые глаза, — казалось, слушала мудрую беседу старцев. Можно было подумать, что в зеленом теле была заключена душа какого-нибудь мудрого брамина. На этот раз камень освободил эту душу из ее зеленой оболочки для новых превращений…
Горькая усмешка прошла по лицу Кассапы.
— Ну вот, благодушные старцы, — сказал он, — спросите у этого листка, угодно ли было ему сорваться с ветки, или у камня — по своей ли воле он отделился от скалы, или у ящерицы — угодно ли ей было очутиться под камнем? Время назрело, листок упал, ящерица не услышит больше ваших бесед. Вот все, что мы знаем, и иначе быть не могло. Или вы скажете, что это должно и могло быть иначе, чем было?
— Не могло, — ответили старцы. — Что было, то должно было быть в общей связи событий.
— Вы сказали. Ну вот и рубцы на спине Джеваки должны были быть в общей связи событий, и каждый из них начертан от века в книге необходимости. А вы хотите, чтобы я — такой же камень, такая же ящерица, такой же листок на общем стволе жизни, такая же вот ничтожная струйка в этом ручье, увлекаемом неведомою силою от истока к устью… Вы хотите, чтобы я боролся с силой потока, который несет и меня самого…
Он толкнул ногою окровавленный камень, который упал в воду, и опять опустился на завалинку, рядом с добрыми старцами. И глаза Кассапы опять стали тусклы и печальны.