При этом ее день — день вашего рождения — совпадает с датой двух самых ранних и в каком-то смысле самых страшных, самых кровавых эпизодов в истории крестовых походов против катаров, которые возглавлял Симон де Монфор, набравший отряд наемников на севере Франции. Один произошел в 1209 году, вблизи Безьера, другой — на следующий год, в тот же день. Все было тогда Против катаров. «Убивайте всех, Бог сам узнает своих», — распорядился епископ Безьера Эмори, когда его спросили, как солдатам отличить катаров от католиков. Кровопролитие было поистине ужасным, и дата эта отпечаталась в памяти катаров всего Лангедока как самый святой и самый проклятый день в истории.
Раймону Гаску было тридцать три года, когда он исчез. Возраст Христа. И, подобно вам, именно в тридцать три года у него появилась возможность поменять старую жизнь на новую. И вот вчера, когда мы даровали вам возрождение, вернули вас самому себе, он осуществил эту чудесную возможность, воссоединившись с единоверцами.
Так вот, подумал Лукас, в чем смысл путешествия в гробу, заколачивания и снятия крышки, заклинаний, опрыскивания водой (чтобы он шел, как растение, вверх, врастал в свое новое «я»).
Поннеф прервал ход его мыслей:
— Нам от вас ничего не нужно. Напротив, мы просто предлагаем новое видение себя самого, возвращаем вас к собственной позабытой сути. Опыт, произведенный позапрошлой ночью, стал своего рода испытанием вашей памяти. Надо было выяснить, сохранилось ли в вас хоть что-нибудь, связывающее с Раймоном Гаском. Я-то знаю и могу доказать, что вы с ним — одно лицо. Начать хотя бы с вашей близости с животными, которую вы всегда смутно ощущали, — уже это роднит вас с Раймоном. Вы ведь не будете отрицать, что домашние животные всегда вас любили.
Действительно, кошки и собаки всегда любили Лукаса. А в детстве он обожал лошадей, хотя сейчас, после нескольких падений, слегка их остерегался. Но если оглянуться назад, вспомнить летние месяцы, что проводил на ферме у деда с бабкой в Западном Уэльсе, восторг, который испытывал при виде дойки коров или ухода за козами и иным домашним скотом… что ж, надо признать, все это до известной степени подтверждает слова Поннефа. И птиц Лукас тоже любил, мог часами наблюдать за ними. Только все это ничего не доказывает.
— Вы стали горожанином, — продолжал Поннеф, — а жизнь в городе не для вас. Вы утратили связь с той частью себя, что столь явно обнаружилась в детстве. Да и далее сохранилась. Вспоминаете, как вы спасли ягнят?
Лукаса словно в солнечное сплетение саданули. Да, он хорошо помнил этот случай. Как он полночи и весь следующий день сидел на морозе. Было ему тогда лет четырнадцать, дело происходило на ферме неподалеку от Тригарона. Дед, Тад-ку, разбудил мальчика ночью, часа в три. На улице — метель. Они ехали на тракторе, до тех пор пока не засыпало снегом, затем шли пешком через сугробы — небо и вообще весь окружающий мир, потонувший в белых хлопьях, казался при свете фар чистой потусторонностью. Двое испуганных ягнят, пасшихся на верхней поляне, жались друг к другу, как Лукас вжимался в штормовку, показавшуюся неожиданно не толще папиросной бумаги, прикрывая брезентом и блеющих животных, и себя. Ему предстояло дождаться деда, ушедшего за помощью. Утро, казалось, никогда не наступит. Вахта длилась и длилась, и дневной свет все никак не мог пробиться сквозь внушающий суеверный ужас горчичного цвета мрак. Ягнята дрожали крупной дрожью и все глубже заползали под брезент, согревая своим теплом мальчика и умеряя тем самым его страх. Под импровизированным брезентовым навесом в непроницаемой пелене снега образовалась маленькая коммуна — оазис хрупкого тепла, от которого веяло животным духом. Когда наконец подошла помощь, было уже пять часов вечера. Лукас совершенно обессилел. Но ягнята были живы. Он услышал приглушенный хруст снега, затем пронзительный скрип лопат, прокладывающих путь ко входу в их маленькую пещеру. Лукас с трудом поднялся на ноги, прижимая к себе уютно устроившихся у него на руках ягнят. Тад-ку, человек вообще-то суровый и не привыкший выдавать свои чувства, подошел к мальчику со слезами на глазах.
Лукас усилием воли отвлекся от воспоминаний.
— Итак, вы изрядно покопались в моем прошлом. Неужели даже в Уэльс ездили, чтобы изучить его?
Поннеф только отмахнулся: да разве ж вся эта академическая тягомотина кому-нибудь нужна!
— Я прозревал вас подростком, укрывающим ягнят. У вас зубы выбивали дробь на холоде, но вы улыбались. Вы обессилели. Вот и все, что я видел. Остальное вы мне сами рассказали.
Как этот человек уверен в себе… Лукас ненавидел его и одновременно восхищался. Ягнята. Имеется, выходит, свидетельство того, что я действительно обладаю силою прозрения, размышлял Лукас. Но тут же его охватили сомнения. Нетрудно узнать, что большую часть детства он провел на ферме в Уэльсе. И тогда разве не естественно предположить, что хоть один раз мальчик оказался в ситуации, подобной той, что описал Поннеф? Ну а с животными вообще все ясно, подсказал внутренний голос скептика. Стоит только упомянуть об Уэльсе, и это первое, о чем едва ли не всякий подумает.
Лукас решил испытать Поннефа.
— А что еще вам удалось прозреть касательно меня?
Почувствовав в голосе Лукаса насмешку, Поннеф заколебался.
— Что ж, мне стало известно о ваших музыкальных увлечениях. По вообще-то фактами вашей жизни я занимался лишь до известной степени. Важнее то, что, прозревая личность, которую считал воплощением Раймона Гаска, я понял, что музыка — интегральная часть вашей сущности, неотъемлемый фрагмент общей картины. Раймон в свое время мастерил деревянные флейты и свистки — обычное для тех пор занятие пастухов. Но был он и отличным певцом и музыкантом. Его земляк донес инквизиции, будто песни Раймона «развратны и дурны». Именно это хотелось услышать священникам — подтверждение того, что катаризм есть преступная и порочная секта. Но обширные сведения о культуре трубадуров и жонглеров позволяют предположить, что Раймон был близок и этой традиции, хотя к тому времени она уже сходила на нет. Между прочим, в вашей коллекции нет ли, случайно, записей песен, сочиненных трубадуром по имени Пьер Видаль?
— Ну, это вам должно быть известно не хуже, чем мне. Не сомневаюсь, ваши люди прошерстили всю мою квартиру.
— Знаете что, дураком я вас не считаю и не рассчитываю на такое же отношение ко мне. Единственная причина, по которой я называю именно это имя, — то, что в ту пору оно было у всех на слуху. По сведениям агента инквизиции, к одной из его песен Раймон питал особое пристрастие. Это «Грусть донны Марии». Приходилось слышать?
Лукас кивнул. У него имелась кассета с записью музыки Видаля в исполнении современного французского ансамбля. «Грусть донны Марии» — любимая его песня, но не помнится, чтобы он кому-нибудь говорил об этом. К тому же в последний раз он слушал эту запись много месяцев, если не лет назад. Но если то, что Поннефу стало известно о кассете с записями песен Видаля в коллекции Лукаса, более или менее легко поддается объяснению, вопрос именно об этой песне — чистое наитие либо загадка. Лукас вновь почувствовал себя неуютно.
— Недавно, — продолжал Поннеф, — я слышал эту песню в исполнении одной малоизвестной французской группы. То есть не вживую, а запись. Возможно, она у вас есть, а может, и нет. Я не проверял. Впрочем, ваше дело верить мне или не верить. Суть в том, что на следующую после концерта ночь вы мне приснились. И вы пели эту песню и аккомпанировали себе на гитаре. С такой ясностью я увидел вас впервые, и это сильно облегчило мои дальнейшие поиски. Теперь я знал, как вы выглядите. Я мог узнать вас на людной улице. И мне оставалось просто выждать удобный момент, когда можно до вас добраться.
Лукас испытал физическое ощущение шока и невесомости, даже более сильное, нежели когда Поннеф вспомнил про историю с ягнятами. Уж это-то точно только ему известно. Он был тогда один в деревенском домике, где-то в районе Корбье, попивал вино, перебирал струны гитары. Наступила ночь. Лукас только что разругался с Паскаль, единственной из его подружек-француженок, с кем, казалось, отношения могут получиться более или менее продолжительными. По правде говоря, все случилось из-за творчества трубадуров — их мнения не совпали и привели к разрыву. Паскаль в слезах выбежала из дома. Утешение Лукас нашел, как обычно, в красном вине и музыке. В свое время он придумал собственную, особенно мрачную, аранжировку «Грусти донны Марии» и теперь, под выпивку, все наигрывал и наигрывал ее. Но это было, кажется, в последний раз, с тех пор он к этой песне не возвращался. Если Поннефу и приятно было поставить Лукаса в тупик, ему хватило дипломатического такта не обнаружить своего торжества. Какое-то время он пристально смотрел на собеседника, затем резко сменил тему. Лукасу оставалось лишь мучительно гадать, каким образом этот человек проник в закоулки его частной жизни. Гадать — и не находить разгадки.