Как бы то ни было, но жизнь Павла была погублена. Мавруша не только отшатнулась от него, но даже совсем перестала с ним говорить. Победа, которую она одержала над властной барыней, наводившей трепет на все окружающее, далеко не удовлетворила ее. Собственно говоря, тут и победы не было, а просто надоело барыне возиться с бестолковой рабой, которая упала ей как снег на голову. Положение вещей нимало от этого не изменилось. И до победы Мавруша была раба, и после победы осталась рабою же — только бунтующеюся. Поэтому сомнение ее насчет «божьей клятвы» осталось в прежней силе.
Мавруша тосковала больше и больше. Постепенно ей представился Павел, как главный виновник сокрушившего ее злосчастья. Любовь, постепенно потухая, прошла через все фазисы равнодушия и, наконец, превратилась в положительную ненависть. Мавруша не высказывалась, но всеми поступками, наружным видом, телодвижениями, всем доказывала, что в ее сердце нет к мужу никакого другого чувства, кроме глубокого и непримиримого отвращения.
Аннушка опасалась, как бы она не извела мужа отравой или не «испортила» его; но Павел отрицал возможность подобной развязки и не принимал никаких мер к своему ограждению. Жизнь с ненавидящей женщиной, которую он продолжал любить, до такой степени опостылела ему, что он и сам страстно желал покончить с собою.
— До этого она не дойдет, — говорил он, — а вот я сам руки на себя наложу — это дело статочное.
Но и до этого дело не дошло, а разрешилось гораздо проще.
Ранним осенним утром, было еще темно, как я был разбужен поднявшеюся в доме беготнею. Вскочив с постели, полуодетый, я сбежал вниз и от первой встретившейся девушки узнал, что Мавруша повесилась.
Драма кончилась. В виде эпилога я могу, впрочем, прибавить, что за утренним чаем на мой вопрос: когда будут хоронить Маврушу? — матушка отвечала:
— А вот завтра обернут в рогожу и свезут в болото.
И действительно, на другое утро приехал из земского суда сельский заседатель, разрешил похоронить самоубийцу, и я из окна видел, как Маврушино тело, обернутое в дырявую рогожу, взвалили на роспуски и увезли в болото.
XX. Ванька-Каин *
Настоящее его имя было Иван Макаров, но брат Степан с первого же раза прозвал его Ванькой-Каином. Собственно говоря, ни проказливость нрава, ни беззаветное и, правду сказать, довольно-таки утомительное балагурство, которыми отличался Иван, вовсе не согласовались с репутацией, утвердившейся за подлинным Ванькой-Каином, но кличка без размышления сорвалась с языка и без размышления же была принята всеми.
По профессии он был цирульник. Года два назад, по выходе из ученья, его отпустили по оброку; но так как он, в течение всего времени, не заплатил ни копейки, то его вызвали в деревню. И вот однажды утром матушке доложили, что в девичьей дожидается Иван-цирульник.
— А! золото! добро пожаловать! Ты что же, молодчик, оброка не платишь? — приветствовала его матушка.
Но Иван, вместо ответа, развязно подошел к барыне и сказал:
— Позвольте, сударыня, ручку поцеловать.
— Прочь… негодяй! Смотрите, шута разыгрывать вздумал! Сказывай, почему ты оброка не платишь?
— Помилуйте, сударыня, я бы с превеликим моим удовольствием, да, признаться сказать, самому деньги были нужны.
— А вот я тебя сгною в деревне. Я тебе покажу, как шута пред барыней разыгрывать! Посмотрю, как «тебе самому деньги были нужны»!
— Это как вам будет угодно. Я и здесь в превосходном виде проживу.
— Ах ты, хамово отродье! скажите на милость!..
— Мерси бонжур. Что за оплеуха, коли не достала уха! Очень вами за ласку благодарен!
Матушка широко раскрыла глаза от удивления. В этом нескладном потоке шутовских слов она поняла только одно: что перед нею стоит человек, которого при первом же случае надлежит под красную шапку упечь и дальнейшие объяснения с которым могут повлечь лишь к еще более неожиданным репримандам.
— Вон! — крикнула она, делая угрожающий жест и в то же время благоразумно ретируясь.
— Же-ву-фелисит * . Не доходя прошедши. Не извольте беспокоиться, получать не желаю.
Словом сказать, он с первого же шага ознаменовал свое водворение в Малиновце настолько характеристично, что никто уж не сомневался насчет предстоявшей ему участи.
Наружный вид он имел, можно сказать, самый нелепый. Долговязый, с узким и коротким туловищем на длинных, тонких ногах, он постоянно покачивался, как будто ноги подкашивались под ним, не будучи в состоянии сдерживать туловища. Маленькая не по росту голова, малокровное и узкое лицо, формой своей напоминавшее лезвие ножа, длинные изжелта-белые волосы, светло-голубые, без всякого блеска (словно пустые) глаза, тонкие, едва окрашенные губы, длинные, как у орангутанга, мотающиеся руки и, наконец, колеблющаяся, неверная походка (точно он не ходил, а шлялся) — все свидетельствовало о каком-то ненормальном состоянии, которое близко граничило с невменяемостью. Явился он в белой холщовой рубашке навыпуск и, вдобавок, с гармоникой, которую, впрочем, оставил в сенях.
— Как это… как он сказал?.. «Же-ву-фелисит»… а дальше как? — припоминала матушка, возвратившись в девичью и становясь у окна, чтобы поглядеть, куда пойдет балагур. — Как, девки, он сказал?
— «Не доходя прошедши», — подсказала одна из девушек.
— Ишь, шут, выдумал же!
— Видел, что вы замахнулись — ну, и остерег: проходите, мол, мимо, — пояснила ключница Акулина, которая, в силу своего привилегированного положения в доме, не слишком-то стеснялась с матушкой.
— А вот я его ужо! Смотрите! ишь, мерзавец, шляется!
Именно не идет, а шляется! Батюшки! да, никак, он на гармонии играет! Бегите, бегите, отнимите у него гармонию!
Одна из девушек побежала исполнить приказание, а матушка осталась у окна, любопытствуя, что будет дальше. Через несколько секунд посланная уж поравнялась с балагуром, на бегу выхватила из его рук гармонику и бросилась в сторону. Иван ударился вдогонку, но, по несчастью, ноги у него заплелись, и он с размаху растянулся всем туловищем на землю.
— Смотрите! смотрите! растянулся!.. ах, туша несуразная! что? почесываешься? отбил печенки, подлец? — вскрикивала матушка, любуясь зрелищем и забывая недавний свой гнев.
Гармонику принесли; но вслед за тем на лестнице раздались шаги. Заслышавши их, матушка поспешно схватила гармонику и буквально бежала из девичьей.
— Это уж не манер! — во все горло бушевал воротившийся балагур, — словно на большой дороге грабят! А я-то, дурак, шел из Москвы и думал, призовет меня барыня и скажет: сыграй мне, Иван, на гармонии штучку!
Наконец девушки всей толпой обступили его и увели. А вслед за тем кучер Алемпий (он исправлял при усадьбе должность заплечного мастера), как говорится, на обе корки отодрал московского гостя.
В этот же день матушка за обедом говорила:
— Вот и еще готовый солдат явился. Посмотрю немного, и ежели что, так и набора ждать не стану.
Тут же, за обедом, брат Степан окрестил гостя Ванькой-Каином, и кличка эта так всем по вкусу пришлась, что с той же минуты вошла в общий обиход. Тем не менее для Степана выдумка его не обошлась даром. Вечером, встретивши своего крестника, он с обычною непринужденностью спросил его:
— А что, Ванька-Каин, хорошо давеча отпарили?
Иван, услышав новое прозвище, сначала изумился, но сейчас же понял, что барчонок — такой же балагур, как и он.
— Ванька-Каин… зачем? к чему? — огрызнулся он. — Меня, сударь, Иваном Макаровым зовут, а вот вас, правда ли, нет ли, папенька с маменькой за̀все Степкой-балбесом величают!
Ремесло цирульника считалось самым пустым из всех, которым помещичье досужество обучало дворовых для домашнего обихода. Цирульники, ходившие по оброку, очень редко оказывались исправными плательщиками. Это были люди, с юных лет испорченные легким трудом и балагурством с посетителями цирулен; поэтому большинство их почти постоянно слонялось по Москве без мест.