Натурально, что сыновья ненавидели отца, а по смерти его, опутанные устроенной им кутерьмою, перенесли эту ненависть и друг на друга. Оба назывались Захарами Захарычами и были на одно лицо; оба вышли в отставку в поручичьем чине и носили один и тот же мундир, оба не могли определить границ своих владений, обоих на каждом шагу смешивали и соседи и домочадцы и перед обоими, в виде неразрешимой и соблазнительной загадки, стоял вопрос о двадцать третьем крестьянском дворе…
И в довершение всего, как это часто бывает между близнецами, оба и в физическом и в духовном смысле представляли как бы один организм, то есть одновременно испытывали одни и те же ощущения и вообще жили и действовали под влиянием одних и тех же потребностей и побуждений.
Поедет, например, в город один Захар Захарыч — смотрит, ан на половине дороги его обгоняет другой Захар Захарыч, который туда же спешит. Или соберется один брат рыбу в озере ловить, не успеет невод расстелить, как уж и другой брат к тому же берегу с своим неводом катит.
Положение было безвыходное, почти трагическое. Но я не помню, чтобы кто-нибудь из соседей относился к нему серьезно. Никто не называл Урванцова-отца злодеем, доведшим собственных детей до исступления, напротив, все очень добродушно рассказывали смешные анекдоты, матерьялом для которых служила бесконечная семейная свара, в смешливый час устроенная старым «проказником».
Анекдоты этого рода нередко рассказывались и в нашем доме, особенно когда наезжали соседи. — Намеднись, сказывают, такая ли перестрелка в Вялицине была, что только люба с два! — сообщал приезжий гость. — Вышли оба брата в березовую рощу грибов посбирать. Один с одного конца взялся, другой — с другого; идут наклонившись навстречу друг другу и не замечают. Как вдруг оба выпрямились… Смотрят друг дружке в глаза — он ли, не он ли? — никто не хочет первый дорогу дать. Ну и пошло, и пошло у них тут…
— Нет, вы вот об чем подумайте — каково положение крестьян! — перебивал другой гость. — Намеднись один брат взял да всех крестьян у другого перепорол, а те, дурачье, думают, что их свойбарин сечет. А на другой день другой брат у первого крестьян пересек…
— Вот так маскарад!
Или:
— Как встанут с утра, только об том и думают, какую бы пакость родному брату сделать. Услышит один Захар, что брат по хозяйству распоряжение сделал, и только что мужички за работу возьмутся — он придет и отменит. А в это же время другой Захар такую же штуку под брата подводит.
— Один Захар не велит своим мужикам перед братом шапку снимать, и другой Захар тоже… А мужики знай себе снимают, отличить своегобарина от чужого не могут. Ну, разумеется, потасовка… Так теперь до того дошло, что мужики-то, как завидят по дороге Захара Захарыча — свой ли, чужой ли, — во все лопатки прочь бегут!
Или, наконец:
— И какую еще потеху старый шут удрал! Взял да в завещании написал: такой-то крестьянский двор сыну моему Захару Урванцову- первому, такой-то — сыну моему Захару Урванцову- второму. А который из них первый, который второй, они и сами не знают. В ту пору сам судья приезжал их делить: «Уладьтесь же, господа, как-нибудь! — говорит. — Ну вы, Захар Захарыч, будьте Урванцовым-первым, а вы, Захар Захарыч, — Урванцовым-вторым. И что же? Не прошло пяти минут, не успел судья отвернуться, ан и сам не знает, которого из них он назвал первым, которого — вторым.
— Ах, черт подери! Однако ж в полку как-нибудь с ними да ладили?
— Так и ладили, что по разным эскадронам определили да в разных концах по уезду расквартировали. Ну да в полку-то строго! Не очень-то озорничать дадут!
И так далее.
Подобно отцу, оба брата жили в Вялицине одиноко, ни с кем не видясь. Явившись по смерти отца на хозяйство, они, по обычаю, объездили соседей, но — факт небывалый в нашем захолустье — последние даже визитов не отдали им. Благодаря этой оброшенности жизнь братьев-врагов исчерпывалась личными встречами да тяжебными делами, которые они по всякому поводу вели друг против друга в судах.
Одним словом, это была не жизнь, а в полном смысле мартиролог. Тут все чудовищно: как самая возможность существования подобной семьи, так и отношение к ней культурного общества того времени. И ежели, в качестве достоверного бытописателя Пошехонской старины, я вынужден занести эти факты в свою летопись, то от дальнейшей разработки их отказываюсь. Сознаюсь откровенно, что такого рода труд был бы слишком для меня мучителен. А кроме того, он представлял бы собой лишенный всякой общечеловеческой почвы ряд примеров умственной и нравственной одичалости, настолько чудовищных в своих подробностях, что в современном читателе они ничего, кроме мучительного чувства, не могли бы пробудить…
В заключение могу прибавить одно: даже при условиях одичалости, выносливость человеческой природы не бесконечно растяжима. Братья не выдержали; прожив в нашем захолустье не больше трех лет, они одновременно из него исчезли, оставив и отческий дом, и имение на произвол случайности.
Комментарии
Условные сокращения
ВЕ— Вестник Европы.
Изд. 1933–1941 —Н. Щедрин(М. Е. Салтыков). Полн. собр. соч. в двадцати томах. М., ГИХЛ, 1933–1941.
ИРЛИ— Институт русской литературы (Пушкинский дом) АН СССР.
ЛН— «Литературное наследство».
«Салтыков в воспоминаниях…» — Сборник «М. Е. Салтыков в воспоминаниях современников». Предисловие, подготовка текста и комментарии С. А. Макашина. М., Гослитиздат, 1957.
ЦГИАЛ— Центральный государственный исторический архив, Ленинград.
ЦГАОР— Центральный государственный архив Октябрьской революции.
Пошехонская старина *
«Пошехонская старина» — последнее произведение Салтыкова. Им закончился творческий и жизненный путь писателя. В отличие от других его вещей, оно посвящено не злободневной современности, а прошлому — жизни помещичьей семьи в усадьбе при крепостном праве. По своему материалу «Пошехонская старина» во многом восходит к воспоминаниям Салтыкова о своем детстве, прошедшем в родовом гнезде, в самый разгар крепостного права. Отсюда не только художественное, но также историческое и биографическое значение «хроники», хотя она и не является ни автобиографией, ни мемуарами писателя [64].
«Пошехонская старина» появилась впервые в журнале «Вестник Европы»: начало — осенью 1887 года, последние две главы — весною 1889 года. Но замысел произведения возник раньше.
Это было в конце лета 1883 года. Салтыков находился на лечении за границей, что не мешало ему пристально следить за общественно-политической жизнью на родине. Газеты и письма друзей приносили известия о дальнейшем усилении реакции. Недолгая растерянность правительства, после убийства народовольцами Александра II, прошла и сменилась открытым реакционным курсом. Положение Салтыкова, крупнейшей демократической силы в тогдашней литературе, было безмерно трудным. Цензурные запреты и репрессии по отношению к руководимым им «Отечественным запискам» и его собственным произведениям следовали одни за другими, и со все нарастающим ожесточением. Писатель опасался, что его хотят совсем «изъять» из литературы, а пока ставят в такие условия, при которых он сам отказался бы от социально-политической остроты своих выступлений.
В августе 1883 года Салтыков писал из Баден-Бадена своему соредактору по «Отечественным запискам» Г. З. Елисееву: « …на меня современные российские порядки подействовали удручающим образом …В другое время, даже неблагоприятное, я был бы готов переждать и приняться за что-нибудь бытовое (вроде «Головлевых»), а теперь не могу. Не то, чтобы у меня материалов не было (давно уже я задумал), но досадно. Вот, скажут, «заставили-таки мы его» [65].