Едва закрылись двери, как раздались оглушительные выкрики, знаменующие апофеоз восторга и торжества. На могучих крыльях взлетела застольная песня. Потом насели на Меркушку, заставили и его спеть. Тряхнув копной волос, он лихо притопнул ногой. Завел скоморошью:
Медведь-пыхтун
По реке плывет,
Он сосет колун,
А на мед плюет.
Пролез во двор,
Взревел зверем:
Кому в рот топор!
Кому зять в терем!
Знай, Топтыгин лих,
В шубе прет жених.
Ах, ты жура-журавец,
Разогрей-ка холодец!
Пригласи вдову, вдовец,
Со двора неси дровец.
Медведь в абмар,
Там добра полно,
Гей, у добрых бар
Во цене зерно!
Амбар ломай!
Замяукай, пес!
А, коза, залай!
В печь зерно унес.
Ан не даром ведь
Лез в амбар медведь.
Наш боярин тороват,
Сам с усами, вороват —
Шкуру сгреб за каравай,
Косолапый, не зевай!
Отар переводил, как мог, и, смотря на ужимки Меркушки, представлявшего скомороха-потешника, все покатывались с хохоту, забыв о горестях и заботах.
Трапеза продолжалась. Матарс не скупился на пожелания, заставлял вновь и вновь наполнять чаши, наказывал неретивых. Но Вавило Бурсак обходился без принуждения. Сыновья Шадимана не переставали дивиться.
Потом, уже в Марабде, князья уверяли, что тихо каялись друг другу в грехах, готовые к любым неожиданностям. В одном только было разногласие между братьями: Заза уверял, что Вавило опорожнил три бурдючка вина, а Ило клялся — три бурдючка и пять тунг. Заза настаивал: полкоровы проглотил атаман, а Ило опровергал: нет, двух баранов! Так спор и остался неразрешенным. Одно было неоспоримо: в Белый дворец их, князей, доставили в закрытых носилках, ибо Заза неистово ругался, почему Ило вздумал раздвоиться, а Ило пронзительно кричал, что его брат всегда был трехликим.
Когда прощался, Вавило Бурсак твердо стоял на ногах, в глазу ни мутинки, и это с удовольствием отметили «барсы». Дато проникновенно спросил:
— Дальше что будет?
Обратясь к Отару, атаман просил перевести:
— Что будет, то будет, а будет то, что бог даст. Меркушка, уже надвигая на лоб серый капюшон, сказал коротко:
— На прикладе хованской пищали вырезал: «Грузины, того не забыть».
Любовно смотрели «барсы» на пятидесятника, олицетворявшего их боевое содружество. И Моурави напомнил о грядущих сражениях.
— Не сгинула ще казацкая слава, — с достоинством ответил Вавило Бурсак, — и с малой ватагой дадим нехристям почувствовать, що в казаках за сила.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
«О ты, который изглаживаешь затруднения! О ты, который обнадеживаешь среди жизненных треволнений!»
Георгий Саакадзе провел ладонью по выпуклым полоскам шлема, отливающего синевой булата, по вызолоченной тулье, по арабской надписи, наведенной золотом.
Но откровения магометанской мудрости скользили мимо его сознания, а мысли не возносились к небу. Слишком много было треволнений! Одно хорошо, что к поискам верных дорог и троп он привык.
Почему же, держа шлем, изготовленный лучшим оружейником Египетского базара, он ощущал только холод металла? Почему? С горечью припомнил он, что примерно в таком же шлеме предстал перед ним Сафар-паша на берегу Базалетского озера. Казалось, незачем перебирать прошлое. Оно подобно переломленным стрелам. Но почему же упрямо память возвращает его к этому безлюдному побережью, кольцом камышей окаймившему серо-синюю полоску моря? Разве мало битв и сражений провел он в теснинах и лесах, в пустынях и на высотах гор? И всюду боевое счастье неизменно сопутствовало ему! Но всем своим существом он был связан именно с этим роковым клочком земли, захлебнувшейся в туманах. И вот Базалетская битва стала той страницей летописи его жизни, которую не мог перелистнуть ни ветер новых странствий, ни поток иных дел, ни порыв надежд, ни волна забвения! И он трагически ощущал, что в туманах Базалетского озера потерпел поражение не меч его, а сокровенные замыслы. Сердце его кровоточило, рана, расколовшая его жизнь, не зарубцевалась, она была глубока, как дымящаяся бездна! По одну сторону расплывались в зеленоватом мареве владения Турецкой империи, по другую — священные дали родной земли в кровавой дымке.
Но нередко дали суживались, и тогда снова и снова из клубящихся туманов выступало базалетское прибрежье, как царство смерти. Кто предопределил воинам заснуть мертвым сном среди обломков оружия, уже заржавевшего, среди камышей, над которыми парят хищные птицы? Мертвые воины! Какие страшные слова! Увы, они полегли на рубеже века, через который он, Георгий Саакадзе, хотел перешагнуть. Хотел, но не смог! Нет, причина не в том, что оружие затупилось или ярость ослабла, а в том, что народ не смог, не захотел поверить в свою силу! А замки владетелей оставались могущественнее городков амкаров! И ярмо по-прежнему скрипело на натруженной шее пахаря. Время взвивало в лазурь княжеские знамена. Азнауры в бессилии опускали клинки. И теперь кружатся хищные птицы над приозерными холмами, по которым в тот роковой час скользнула тень турецкого полумесяца.
Перед Моурави двигались ожившие в памяти облака, реки, леса и долины. Мертвые и живые! Но первый обязанный перед родиной знал, что если он остановится хоть на день и предастся созерцанию прошлого, то потеряет самое драгоценное — время! Время, без которого немыслимо обогнать устремившиеся вперед облака! А иная скорость не могла принести победу!
Итак, все бесповоротно решено! На битву с невидимыми, но слишком осязаемыми врагами!
В Стамбуле турецкие и чужеземные политики и флотоводцы, дипломаты и купцы, разведчики и полководцы, священнослужители и лазутчики стремились опередить друг друга, чтобы достичь желанной цели. Он сам должен был обогнать искателей приключений и стяжателей богатств, фанатиков веры и наглецов расчета, чтобы еще раз придать своим замыслам крылья.
А весна внезапно зашелестела своими зелено-синими знаменами. Войско, предназначенное для действий в Анатолии, полностью сосредоточилось вокруг Константинополя. Надо спешить! Почему же загадочно, отливая желтой медью, молчат барабаны и трубы?
Безмолвствовали советники Дивана: трехбунчужные паши, судьи и хранители «сундуков щедрот»! А где-то в ленкоранских зарослях перед новым прыжком на Грузию залег, конечно, «лев Ирана». Оттянуть враждебное войско от рубежей грузинских царств! Столкнуть силы двух магометанских держав и тем сбросить с острия меча черную тень Базалети! Красные воды вновь обратить в синие. Какой угодно ценой, но сторицею оплатить долг полководца! Надо спешить!
А приемы по пятницам все более олицетворяли морской отлив. Уже не скоплялись роскошные кони советников у парадного въезда в Мозаичный дворец, не тянулись вереницей к нему парчовые носилки с золотыми кистями. А последний прием, в минувшую пятницу? По своему лицемерию не походил ли он на панихиду по умершему врагу? Песни наемных певцов казались заунывными. Играли дудуки, а кто слушал? Несколько малозначащих пашей и трое позевывающих мулл. На подносы ставились лучшие вина, яства, — а кто поглощал их? Нет, не влиятельные диванбеки, ни Гасан-паша — «капитан моря», ни Селим-паша — хранитель тугры, вензельной печати султана. Прибыл один лишь Арзан-Махмет — третий советник Дивана. Вошел в большой «зал приветствий» с весело поблескивающими глазками и улыбочкой на губах, но, скользнув быстрым взглядом по невлиятельным посетителям, тут же поник, точь-в-точь как цветок индийского фокусника. Он исчез, подобно видению, сославшись на колики в паху. Правда, это не помешало ему мгновенно поглотить столько еды и питья, что, по заверению огорченного Папуна, хватило б на сотню его голодающих «ящериц».