Я хотел применить испытанное средство: закрыть рот ее поцелуем, но нигде не сказано, что возможно закрыть то, что не закрывается. До первых петухов она между поцелуями шептала: «О небо, пошли мне ку… курицу!» Все смешалось! Внезапно с потолка тучей посыпались куриные перья. Задыхаясь, я навалился на Зарему, стараясь защитить ее. «О Зарема, остерегайся кур!»
Обняв меня атласными руками, Зарема нежно шепнула: «Куры ни при чем, кур… кур…»
Голову мою, тяжелую, как обломок скалы, о которую бились босфорские волны, наполнили видения: то мне казалось, что я звезда и вот-вот упаду… скажем, с первого неба, то вдруг я превращался в петуха и, свирепо топорща крылья, вызывал на бой соперников. А куры сбегались со всего двора полюбоваться на приятное зрелище! Но оказалось, что это звездочеты. Они кричали: «Малосведущие, ваш язык подобен тупому ножу, которым вы собираетесь резать кур!»
Обливаясь холодным потом, я открыл глаза. Зарема почему-то очутилась сверху и сквозь влажные уста ласково шептала мне на ухо: «Кур… кур…»
О аллах, не превращай сон в явь! «Ку-ка-реку!»
Вскочив, я захлопал руками, как крыльями, и понесся будить Айшу:
«Ай! Ку-ка-ре ку! Дорогая Айша! Скорей! Курицу! Свари! Жирную! Самую! Твоя ханым! Ждет! Скорей! Петух! Айша! Курица! Аман-заман!..»
Айша, выскочив на «оды сна», кинула на меня странный взгляд, поспешно сунула мне в руку кувшин, выкрикнула: «Опрокинь на голову!» — и попятилась. Мне послышалось, что за дверью она кудахтнула. Обливая голову, я почему-то вслух сказал: «Не следует удивляться: когда служанка живет в доме столько, сколько тебе лет, она имеет право и кудахтать». И тут Айша, подобно полководцу, громовым голосом закричала: «Невежды! Кто же режет кур тупым ножом?! Ай аман! Ту, ту лови!..» И такое кудахтание раздалось под светлеющим небом, что я зашатался. Окатив себя водой из кувшина, я выскочил во двор, Айша со слугами ловила кур. И какая-то сумасшедшая, уже без головы, прыгнула мне в лицо. Опрометью кинувшись назад в дом, я приказал слуге вылить на меня еще кувшин воды. Затем надел праздничную одежду и пошел как следует поблагодарить мою добрую мать за хорошую жену. Но Зарема, опередив меня, выбежала в «оду встреч», повисла на шее матери, осыпая ее поцелуями и, обратив на меня внимания столько же, сколько на крик петуха, прокудахтала: «О моя ханым, я чувствую запах кур». Мать вскочила слишком торопливо для своих лет, и мне показалось, что она тоже посмотрела на меня как-то странно. Я молчал. Зарема, надув коралловые уста, тоже молчала. «Нехорошо, — сокрушался я, — с самого вечера Зарема голодна, подобна голубю в мешке». Как раз тут вошла мать и сказала, что в «оде еды» нас ждет праздничный обед. Зарема первая ринулась за порог, мы, немного смущенные, — за ней. Старая Айша поставила на софру блюдо с пушистым пилавом, политым имбирным соусом, а посередине восседала, как на облаках, крупная румяная курица. Только я нацелился разорвать ее и разделить, как Зарема прокудахтала: «Вес-селям!», придвинула к себе блюдо, схватила курицу и — о аллах, если б я своими глазами не видел, даже родному брату не поверил бы! — через несколько минут на блюде не осталось ни курицы, ни пилава. Лишь несколько косточек, которые не по зубам и шайтану, да два-три зернышка риса напоминали о… Напрасно рассыпаете бусы смеха, эфенди, более подходяще было бы пролить слезу сочувствия… Пойдемте, эфенди, дальше.
К полудню, из предосторожности, Айша подала одно блюдо с отварной курицей, политой лимонным соком, и другое — с жареной бараниной. Зарема ловко подхватила курицу. Я отодвинул от себя баранину, ибо мне померещилось, что она от страха блеет. Хруст костей несчастной курицы, превращенной в несколько минут в ничто, вызвал во мне тошноту. Подали сласти. «О аллах, почему ты посмеялся надо мною? Разве я забыл сотворить ровно пять молитв?» Мать виновато смотрела на меня, потом, воспользовавшись уходом Заремы, шепнула: «Не огорчайся, мой сын, наверно, родные ее разводили не кур, а звезды. Когда ты был маленьким, ко мне привели проголодавшуюся служанку. О святой Измаил! Я думала, что она все стадо с копытами проглотит, — оказалось нет. Впоследствии кричать пришлось, чтобы кусочек лаваша в рот брала. Вот увидишь…»
Прошло три дня, и я ничего нового, кроме смеха старой Айши, не увидел. Ночью Зарема кудахтала мне о двадцати сортах пилава, о баранине, приправленной соусами, не имеющими счета, и о… ненавистной курице, начиненной фисташками, или грецкими орехами, или собственным жиром — пех! пех!.. с мукой. Я ждал, когда она устанет, чтобы предаться усладе из услад. И когда я счел время подходящим, я заключил ее в объятия. Но в самый трепетный миг, когда, по словам обманщиков-певцов, женщина замирает от счастья и слеза восторга скатывается с ее блестящих глаз, Зарема вдруг спросила: «О радость моей жизни, ты с чем больше любишь кебаб, с имбирем или с красным перцем?» Я, задыхаясь от… скажем, любви, простонал: «Сейчас я ни с чем не люблю, ибо занят охотой!» Она рассердилась: «Так что ж, что занят! Все равно не трудно ответить: язык же, слава бесхвостой звезде, у тебя свободен!» Я, проклиная сказителей за их выдумки о застенчивых гуриях, проворно сполз на спасительный ковер и на четвереньках пополз в «оду приятных встреч». Не смейтесь, мои гости, предосторожность была не лишней, ибо, как бы тихо я ни ступал, мать всегда слышала мои шаги, а я не хотел ее огорчать.
Но наутро я сурово спросил: «О моя предприимчивая мать, сколько времени ты насыщала служанку, пока ее пришлось уговаривать взять в рот кусочек лаваша?» Почувствовав подвох в моем вопросе, моя мать, помолчав, так ответила: «От пятницы до пятницы». Я живо спросил: «Значит, семь дней?» Мать вздохнула: «Восемь, мой сын». Я возликовал: «Прошло четыре! Сегодня я отсылаю звездочету его дочь, рожденную между шестым и седьмым небом. Пошли восемь кур, по две на день, и от себя я прибавлю двух жирных баранов, окку имбиря и две окки красного перца для кебаба».
Мать, плача, выполнила мое повеление, и до сих пор я не знаю, кур ей было жалко или меня, а спросить боюсь, чтобы вновь о женитьбе не начала разговор…
Так закончилась притча о трех женах.
Хитро смотрел Халил на гогочущих «барсов». Они в шутливой форме выражали сочувствие четочнику, хвалили его за твердый характер, и наконец, вытерев веселые слезы, Элизбар выкрикнул:
— Не сетуй, на меня, дорогой ага Халил, я сейчас пожалел, что не было у тебя четвертой жены, иначе ты бы продолжал занимательный рассказ.
— И радовались бы, — почувствовав неловкость, сказал вежливый Ростом, — что тебе было легко избавляться от них.
— О мои гурджи, ваша веселость и меня приводит в состояние опьянения, ибо у стоящего перед вами Халила, продавца четок, не было и одной жены.
«Барсы» оторопело уставились на прищурившегося Халила. Матарс вспылил:
— Выходит, ты потешался над нами, ага четочник?!
— О пророк, почему нигде не сказано: если многим можно смеяться над одним, то почему одному нельзя над многими? Но, видит Мухаммед, все здесь рассказанное чистая, как молитва, правда, — только случилось все это не со мной, а с другими неосторожными.
А вам не все равно с кем, благородные? Разве не известно: «Кто путешествует ради познания, тому аллах облегчает дорогу в рай». Не раз каразан-сарай, или чай-ханэ, или гостеприимный дом, где мы, путники, останавливались ради отдыха, оглашался смехом или учтивыми словами сочувствия, или запоздалыми советами попавшему в беду. И я, путешествуя ради познания добра и зла, чувствовал, что с каждым шагом приближаюсь к воротам рая, ибо тщательно записывал в толстую книгу с белыми листами, приобретенную в Индии, все то, что видел и слышал, — и не только от случайных спутников, но и от сказителей, поющих о времени, которое давно ушло и никогда не возвратится, о делах, окрашенных кровью и повернутых к красоте силою разума.
— Все это так, но при чем тут старая ханым, твоя благородная мать, или Айша, ловящая кур?
— Твое недоумение, ага Ростом, понятно. Свидетель пророк, ни Айша, ни моя мать — да живет она вечно! — ни при чем.