Караджугай же и Гюне-хан приступили к тяжелому делу. Зал приема и совета по их указанию был разукрашен с возможной роскошью. Умело сочетались драгоценнейшие ковры, красные шали Кашмира и Кермана, затканные шелком и серебром ткани Бенареса, тончайший китайский фарфор и персидская золотая посуда. Тут все утверждало величие власти, захватившей земные сокровища.
На ступенях шахтахты, среди ваз, зеркал и бронзовых подсвечников, Караджугай распорядился поместить две парчовых подушки для себя и Гюне. Затем, опустив занавеси, затканные сиреневыми птицами, на окна, отчего в зале воцарился полумрак, они, как пожелал шах, одели его бездыханное тело в богатый наряд, украсили тюрбан звездой из крупных алмазов и усадили на шахтахту, прислонивши к стене, на которой переливался голубой, как небо, ковер. Только теперь хеким искусно открыл глаза шаху и опасливо отодвинулся. В них, как учил коран, воплотилась душа Аббаса, которая освободится лишь в момент погребения тела.
Зал приема и совета заполнили ханы Мазандерана. Караджугай выслушивал просьбы и с низкими поклонами излагал их шаху. Позади ковра Гюне-хан, подражая голосу Аббаса, или отклонял просьбы или милостиво удовлетворял их. Незаметно через прорези в ковре он подымал одну или две мертвые руки шаха, то повелевая остаться, то милостиво отпуская просителей. Тут же, у подножия шахтахты, Темир-бек торжественно держал саблю шах-ин-шаха — верное средство, помогающее не замечать ничего странного в поведении властелина.
А ночью, заперев зал, Гюне, у которого не попадал зуб на зуб, менял пестрый тюрбан на черный, пил крепкий кофе, курил кальян и валился на ковер, словно сам умирал. Караджугай-хан почти не спал, ибо боялся, что страшный дневной сон будет продолжаться и ночью. Трепет даже перед умершим Аббасом, душа которого так угрожающе воплотилась в его глазах, вынудил ханов слепо выполнять его последние повеления. Так должно длиться сорок дней. Лишь на сорок первый всю роскошь в зале приема и совета должны были сменить шесть свернутых — в знак траура — знамен Ирана.
— Бисмилляги ррагамани ррагим! — беспрестанно выкрикивал Гюне-хан, взирая на мертвого, который продолжал оставаться живым.
И народ Ирана, великой империи шах-ин-шаха, не нарушал воплями будничную жизнь.
Странные слухи ползли, ширились, — что-то произошло. Где Иса-хан? Где Эреб-хан? Почему персидские полководцы не спешат подвести к границам новые тысячи? Почему не замечают, что дожди в Месопотамии прекратились? Почему не препятствуют передовым отрядам анатолийских орт разведывать местность вблизи Диарбекира? Как непонятен этот 317 год XIV круга хроникона[19]. Невероятное происходит в Исфахане. Шах Аббас решил ждать — кого? И не шах, а Караджугай-хан! Нет! Нет! Иса-хан. Но почему, почему не торопятся сами завязать большую войну?! Разве не проиграл уже тот, кто отстал? Шах Аббас — олицетворение коварства! Что еще замыслил «лев Ирана»? Надо быть настороже!
Посланные янычарским агой лазутчики уверяли: «Беспокойство в персидском стане, но подойти нельзя, сильно охраняются подступы».
Удивлялся и Саакадзе. Сравнительно легкие победы, одержанные до начала дождей в Анатолии, Ираке и Сирии, еще не имели решающего значения, необходимо прорвать линию Диарбекир — Багдад, необходимо столкновение с храбрыми Иса и Эребом. Их войска оснащены мушкетным огнем и пушками. Пока они не опрокинуты, шах Аббас неуязвим. Но не похоже, чтобы рвались ханы в бой. Почему же укрываются на рубеже, ничего не значащем? Нет, не могут они не учитывать саакадзевские способы ведения войны. Значит, что-то исключительно важное отвлекло их внимание от Багдада. Но что?..
Уже кони, преодолев множество островков и песчаных мелей, перешли вброд на правый берег Кызыл-Ирмака, уже оставлен позади город Заза. Саакадзе спешит. Необходимо как можно скорее встретиться с Келиль-пашою, начальником орт сипахов, и совместно решить, как действовать дальше — выждать или наступать.
И как всегда, судьба потешается над решениями, ею не одобренными. Последняя стоянка на равнине реки Манисы, вблизи возвышенности Думанлы-Даг. Поодаль от шатра Саакадзе расположилась орта сипахов. Они в котлах варили баранину и пели. Матарс, Элизбар, Пануш и Гиви выехали вперед, дабы наметить самый короткий путь в Токат.
Обогнув сады, орошаемые источниками, всадники направили коней в заросли вечнозеленого дуба. Тропа затейливо изгибалась. Дул горно-долинный бриз, и над головами «барсов» неугомонно шумела листва. Вдруг Элизбар круто осадил коня и прислушался. Где-то совсем рядом в зарослях послышалось конское ржание и кто-то вполголоса выругался по-персидски.
Разделившись, «барсы» рысью двинулись навстречу неосторожному путешественнику.
— Яваш! — загремел Элизбар, выхватив клинок и прикладывая его к груди незнакомца.
Перед «барсами» на откормленном жеребце оказался пожилой турок, по виду астролог. За ним на высоком иноходце дрожал слуга.
Пануш, пристально вглядываясь, рванулся к незнакомцу. Миг — и приклеенная борода очутилась в его руке.
— Лазутчик! — радостно крикнул Гиви, обнажая саблю. И тут же: — Юсуф?! Откуда ты, дорогой? Кого лечишь здесь?
Преодолевая дрожь, шахский лекарь таращил на «барсов» глаза и радостно всплеснул руками:
— А-а-а-га, Ги-ги-ви!
«Барсы» опешили: перед ними, как призрак невозможного, предстал хеким Юсуф, главный лекарь шаха Аббаса, друживший в Константинополе с зятем четочника Халила. Персиянин в середине Анатолии! Что могло сейчас быть удивительнее этого?
Элизбар учтиво поклонился:
— Да светит над тобой, хеким Юсуф, солнце аллаха! Большую радость доставишь Непобедимому, если посетишь его шатер.
— Пусть Мекка будет мне свидетелем, и я рад встретить Непобедимого, хоть и спешу очень.
— Видим. Но разве сейчас время для лекаря «льва Ирана» путешествовать по Турции, да вдобавок лишь с одним слугою? Или шах-ин-шах перестал дорожить тобою?
Лекарь внимательно посмотрел на черную повязку Матарса, она показалась ему выцветшей, и облегченно вздохнул: «Гурджи не причинят мне зло». Он и не помышлял о бегстве, ибо слишком хорошо по Исфахану знал «барсов».
Юсуф молча выровнял коня и, сопровождаемый понурым слугой, последовал за «барсами». Развлекая лекаря, Гиви с любопытством расспрашивал, как живет он в Иране, богатеет ли по-прежнему на милостях шаха Аббаса, выстроил ли еще дом, как хотел? Лекарь нехотя отвечал.
Изумился и Саакадзе: «Неужели безобидный лекарь стал лазутчиком?» Но, помня обычай, воздержался от вопросов и пригласил войти в шатер для отдыха и еды. Эрасти, поняв Моурави, увел слугу к себе и угостил так, что тот, забыв все на свете, уснул.
Вскоре хеким Юсуф с кубком в руке опустился по одну сторону черной бурки, Георгий Саакадзе — по другую. «Барсы» образовали полукольцо.
— Говори, хеким! — строго сказал Саакадзе. — Почему ты, придворный лекарь шаха Аббаса, тайно вступил на турецкую землю?
— Но ты не турок, Непобедимый, ты гурджи.
— Я Моурав-паша! Заметил у входа три бунчука? Как гурджи я не трону тебя, как трехбунчужный паша — я должен знать правду. Что заставило тебя пойти на риск и пробираться в Токат? Говори, ничего не утаивая!
— Я люблю странствовать, Непобедимый!
— Сейчас война. Странствуют только безумцы и лазутчики. Ты не дорожишь головой… Говори, что случилось в Иране? Почему Иса-хан и Эреб-хан не среди войск? Если ты лазутчик — разоблачу! Если ты беглец — окажу помощь. Выбирай!
— О сардар, — торопливо проговорил лекарь, — умерь свой гнев. Случилось… Тот, кто дал тебе звание Непобедимый, покинул землю ради седьмого неба справедливого аллаха!
— Что-о?! Шах Аббас… Умер?!
— Мохаммед свидетель, это истина.
Саакадзе не мог сразу осознать эту весть, такую неожиданную и столько в себе таящую: «Нет больше шаха Аббаса! Притеснителя многострадальной Грузии! Открыт путь в завтрашний день, где ждет счастье борьбы и сладость победы, где потянутся к солнцу новые всходы и запылают очаги, где разольются песни радости и зацветут цветы любви и где жизнь скинет с себя чадру полувекового кошмара!»