Не останавливая колоколов, монах-звонарь сумрачно взирал вниз, на взбудораженных картлийцев, двумя потоками огибающих высокую чинару, посаженную им в день венчания Луарсаба Второго и Тэкле Саакадзе. Сейчас все картлийцы, от мала до велика, бросив города и деревни, сбежались сюда, расплескав, как воду из кувшина, смех и растеряв улыбки. От стен Твалади до западных стен обители народ заполнил ущелье желтых камней. Монах-звонарь встал на балку, приник к большому колоколу — «непревзойденному», как будто хотел раствориться в его гудящей меди.
Чинара махала длинными ветвями в знак прощального привета. Толпы густели. Ожидание порождало тревогу, душившую, как арканом, вселявшую уныние, и то обрывался, то вновь слышался взволнованный шепот:
— Говорят, не царица Тэкле и не князь Баака в Кватахевский монастырь сегодня прибыли, а их тени.
— Вай ме! Почему не боится несчастная царица?
— Говорят, нарочно такое сделали: если тени сольются с дымом кадильниц и растают под сводом, они тоже умрут.
— Правда, как человек может жить без тени? Солнце не простит оскорбления.
— Солнце не простит, луна тоже. Духи гор синим светом зальют ночью тропинку, и тогда царица пройдет обратно в монастырь святой Нины.
— Царица пройдет, князь тоже, ибо там они нашли приют.
— Что-о?! А все думали, в Кватахеви князь останется.
— В Кватахеви венчалась, потому, думали, здесь захочет…
— Не договаривай! Чтоб тебе на язык оса села!
— Аминь.
— Вчера крылатого коня в ущелье видели: пролетел, не касаясь камней.
— Це-це-це! Наверно за царицей! Земля сильно дрожала, в Кавтисхеви вся утварь с ниш попадала, звон пошел.
— В Кавтисхеви попадала, в Мцхета тоже.
— Сам католикос пожаловал служить заупокойную литургию. Даже посох черный.
— Посох черный, слезы тоже.
— Прибыли двенадцать епископов, утешители!
— Приехали достойные священники Анчисхати и Сиона.
— Пришли монахи из Мцхета, псалмопевцы!
— Ностевцы на черных скакунах прискакали.
— Ностевцы прискакали; враги тоже… на желтых жабах.
— Правда! Вон сухой Липарит! Тучный Цицишвили! Красноносый Квели Церетели.
— Фиран Амилахвари злорадный и баран Джавахишвили нарядный тоже не забыли.
— Еще бы! Вспомнили Ломта-гору!
— Друзья тоже тут: Ксанские Эристави, все Мухран-батони. Кто изменит им, пусть будет проклят устами бога!
— Амкары со знаменами собрались. Чем не воинство?
— Азнауры целый двор Кватахеви заняли; на черных куладжах черные кинжалы. Шадиману на радость!
— Какой картлиец сейчас не тут?
— Картлиец тут, перс тоже.
— Кто? Кто такой? Почему перс в церкови?!
— Раз друг, почему не должен в церковь приходить?
Отстранив любопытного плечом, Квливидзе шепнул Кериму:
— Отойдем… — и, остановившись у серебряного подсвечника, залитого восковыми слезами, спросил: — Говоришь, шах-собака встревожился?
Фитили потрескивали, дым курился, скользя по потускневшим ликам святых. Райские кущи на иконах пребывали в изменчивой полумгле. Люди не ощущали, казалось, изнурительной духоты, теснились к царским вратам. В узкие просветы под куполом врывались искрящиеся лучи, похожие на мечи архангелов. Выше купола гулял ветер, нагоняя облака, начинавшие курчавиться и темнеть, словно кто-то накидывал на них груды серой овечьей шерсти. В углу храма на полу белела мраморная доска, на ней изображен был голубь, равнодушно попираемый разноцветными цагами. Сейчас голубь, как бы полный удивления, уставился на Керима, который осторожно обошел его и притаился под низко нависшим сводом. Откинув голову к сдвинув брови, Квливидзе старался гордым видом прикрыть печаль.
— На голубых мечетях Исфахана много бирюзы, — Керим приглушил голос, — еще больше у шаха Аббаса коварства. Язык его может источать мед, а рука — яд. Перед коленопреклоненными ханами он безмолвно провел рукой по воздуху замкнутую черту. Ханы поняли: петля! Бисмиллах, это черта между ограниченным и бесконечным? Один миг, незаметный поворот — и судьба безжалостно меняет цвет жизни. О Мохаммет, было зеленое — и вдруг стало коричневое! Казалось оранжевое, — а гибельным налетело серое… Свист в воздухе одной петли подобен свисту тысячи змей-гюрз, завладевших Муганью. Она оборвала светлое, преходящее и открыла темное, вечное…
— Мучился долго?
— Нет, аллах послал праведнику мгновенную смерть.
— Скачет… коршун Арагвский!.. Угнетатель!
— Зураб? Где? Где?
— Вон! Арагви навсегда замутил!
— Арагви замутил, царство тоже.
— О, о… люди!..
Керим прикрыл плащом рукоятку, торчащую из-за широкого пояса. У ног его в мраморной доске отражались горящие свечи, и голубь словно плыл по огненному озеру.
Суровостью Квливидзе стремился скрыть то, что пробудил в нем страшный рассказ Керима. Он глядел на тоскующего персиянина, кому рок уготовал быть свидетелем великих мук царя Картли Луарсаба Второго Багратиони. Мягким движением руки старый азнаур коснулся плеча Керима.
— Теперь тебе, друг, опасно возвращаться в Исфахан. Оставайся здесь. Прошу, у меня поселись.
— Аллах свидетель, осчастливлен я твоим вниманием, господин, да благословит твою доброту святой Хуссейн, но не в Исфахан отныне идет путь моей жизни; и здесь пока не останусь. До меня дошло: Моурави снова меч точит к войне. Поеду к ханум Русудан — или с ними вернусь в Гурджистан, или с ними навсегда там останусь.
— Значит, царицу Тэкле покидаешь?
— Да будет вес ее скорби подобен весу крылышка мотылька! Уходит светлоликая в святое убежище ханум Нино. А мать и отец Эрасти, моего духовного брата, в Носте возвращаются.
— Тише, люди!.. Едут! Старая царица с царевичем Вахтангом!
— С царевичем?! Ва! Откуда взялся, если не с того света?
— Он с того света, старая царица тоже.
— Хочу обрадовать тебя, несравненный Керим: уже Вардан Мудрый водил караван кораблей в Стамбул. Рассказывает, что сам султан Мурад ведет с Георгием Саакадзе разговор о судьбе мира. Богатство его дом перехлестывает. Лесть и поклонение теснятся у его порога. Только не убаюкивает первого «барса» новый прилив славы: в Грузию спешит.
— Велик аллах в своей справедливости! И пророк его Мохаммет повернет судьбу Моурави против несправедливого шаха и ханов, предавшихся крови и сладострастию. Ветер пустынь нанесет горы песка и похоронит под ними силу «льва Ирана».
— Эх, Керим, Керим! Отшумело большое время! И всегда так: налетит буря, люди пугаются — лес гудит, деревья валятся, пожары свирепствуют… А потом? Ни мед — ни перец. Ни пир — ни бой! Тишина, спокойствие. Одно жаль: приходит горению на смену скука. Как след золотых подков крылатых коней, остаются строки в летописях о великих деяниях, а ты в одиночестве зябнешь у потухшего костра.
— Тише! Тише! Едут!
— Горе мне! Как бледна царица Тэкле!
— Как прекрасна она! Как тонка!
— Как светла!
— Почти неживая!
— Может, и правда, тень?
— Она тень, князь Баака тоже.
— Кто? Кто это вместе с Баака ведет ее к воротам?!
— Игуменья монастыря святой Нины.
— Как благочестива игуменья Нино!
— Живет в почете, слава о ней по всей Картли.
— Сама похожа на святую Нину.
— О чем говорить! Счастливая! Не знает земных печалей!
— Отрешена от суеты сует.
— А кто те двое, что едва плетутся за царицей Тэкле?
— Кто? Убитые горем мать и отец Эрасти.
— Тише! Тише! В церкови поют…
На лицах печать сострадания, скорби и волнений. Будет ли конец мукам картлийцев? Стоит как остров среди кровавых волн церковь Грузии. Почернели стены от мусульманских огней, разбиты каменные алтари, а на потускневших иконах вмятины от ударов стамбульского ятагана и исфаханского кинжала. Ручьи слез текут по отрогам и долинам Грузии и впадают здесь в море плача. Многострадальная Грузия! Величие твоего бытия смято воинственным Востоком. Но кто осмелится посягнуть на величие твоего горя?
Вопли княгинь сливаются с хором певчих. В дыме кадильниц трепещут зеленоватые язычки свечей. Громко причитает старая царица Мариам. Рвет на себе седые космы Нари. Криками отчаяния оглашают храм женщины Верхней, Средней и Нижней Картли. Здесь сегодня нет места плакальщикам, искусно представляющим правду лжи, — порыв искреннего стенания потрясает своды.