1) Автоматические поилки.
2) Синтетическая мочевина.
3) Добить Воробьева насчет отпусков.
4) Начало борьбы за содержание без привязи.
5) Доильная площадка «елочка».
У старухи был свой взгляд на человеческие болезни и медицину вообще.
Болезнь происходила потому, что человек ходил «раздемшись», этим воспользовался «враг» и залез внутрь. «Враг» этот очень боялся тепла и совсем не боялся таблеток. Чтобы выкурить его, следовало потеть — это ему было пуще горькой редьки.
Вдоволь напоив Галю зельем, она подняла ее с постели и отправила на печь. Там, завернув в простыню, она закутала ее, словно кокон, ватным одеялом, предварительно нагретым, как сковорода, сверху надела тулуп, застегнув на все крючки, и повязала теплым платком.
Сидя на темной печи в таком состоянии, Галя посмеивалась, но потом ей стало так жарко, что в ней поднялся животный ужас. Она не могла пошевельнуть ни рукой, ни ногой, она задыхалась. Пуговкина же топала по избе, время от времени заглядывая и любуясь своим злодейством.
— Уже, — говорила Галя, — уже!
— Сиди, сиди…
Прошло неизвестно сколько времени. Галя тонула в поту, она крутила головой, чтобы хоть сбросить платок, но узлы были завязаны на совесть, и безжалостная старуха только ругалась, вытирая пот с Галиных бровей. Дышать было нечем: не воздух — сплошной раскаленный жар. У Гали временами затуманивалось сознание, и она начинала смутно видеть то автопоилку, то синтетическую мочевину.
— Кончаюсь, — стонала она, просыпаясь. — Кузьминична, пощадите, вас же за меня судить будут…
Ее стало клонить в сон, она прислонила лоб к стенке и забылась неизвестно на сколько в жарком сне-полубреду. Она карабкалась на крутую гору, ей становилось все тяжелее, силы иссякали с каждым шагом, а потом кончился этот подъем, она почувствовала свободу и облегчение, расправила затекшие руки и ноги. Пуговкина ее переодевала, ворочала, как куклу, а Галя только размеренно улыбалась и пыталась свернуться в клубок. Пуговкина сердилась, заставляла ее сидеть и пить теплое молоко из чашки, а пенки в нем цеплялись на губы. Гале было смешно, она дурачилась, пока старуха не стала хлопать ее по рукам.
Она выпила молоко с закрытыми глазами — так сильно хотелось спать.
— Глотка болит? — спрашивала старуха.
— Нет, — говорила Галя, глотая и проверяя, — нет.
— Слава богу, враг ушел!
Как заснула, она не помнила. Лишь среди ночи проснулась от непонятного внутреннего толчка и села. Она находилась на той же печи под ватным одеялом, но ей не было жарко, а только тепло, и тело было сухое, какое-то звенящее.
Она отодвинула занавеску — хлынул удивительно приятный свежий и вкусный воздух.
«Глотка болит?!» — подумала она, поглотала несколько раз так и этак — горло не болело. Она не могла поверить, проверяла, проверяла — горло не болело. Вообще она была здорова. Она не могла объяснить эту уверенность, но уверенность была настоящей, радостной.
У нее подымалось в душе что-то большое, светлое оттого, что выздоровела, от сознания, что добилась все-таки для коровника крыши, что ее не забывали девки и что отныне навсегда будут выходные!..
Она подумала, что, если хочешь видеть людей хорошими, пожалуй, прежде всего относись к ним сам хорошо.
В человеке удивительно много граней: за какую грань его потрогай, таким он тебе сразу и покажется. В одном граней добрых много, в другом их меньше. Но даже самый положительный человек становится скотиной или забитой жертвой, если с ним вечно обращаться по-скотски, и самый отъявленный негодяй становится лучше, если к нему отношение человеческое.
Поэтому люди во многом такие, какими хотим мы их видеть. В окружающих нас раскрывается то, что мы сами в них пробуждаем. И с человеком, право же, нужно обращаться душевно, искренне и бережно — и, право же, ему нужно больше верить.
Мир очень нуждается в доброте.
2
Варварский способ лечения Пуговкиной привел к тому, что Галя встала с постели через день.
Она закуталась, надела валенки, потому что на дворе выпал глубокий снег. Она торопливо кончала одеваться, когда за окнами услышала причитания и пение: несли бабу Марью.
Она выскочила на крыльцо.
Процессия была небольшая, почти сплошь старухи да еще вездесущие мальчишки. Старухи были в черных платках, со строгими, отрешенными лицами.
Скрипел под валенками снег. Шли и шли косолапые валенки. Невестка покойницы неестественно голосила — почти пела странные, неуместные слова:
— Я ли тебя не ле-ле-яла-а? Я ли за тобой не вхажо-ва-ла-а?..
Старый, очень старый поп, небрежно поддерживаемый дьячком, семенил в тяжелой ризе, время от времени что-то неразборчиво бормоча.
Процессия бесприютно остановилась у церкви-зернохранилища, и, так как войти было нельзя, панихиду стали править так, прямо под стенами. Все это было так жалко, убого, неестественно…
Когда мужики сняли с плеч гроб и поставили на табуретку, которую специально нес мальчишка, Галя смогла разглядеть бабу Марью. Покойница была по самый подбородок покрыта тюлевым покрывалом с кровати, вокруг головы лежали дубовые веточки с сухими листьями, а на лбу — какая-то бумажная лента с церковными письменами. Лицо было строгое, пугающее, неприятное.
Процессия медленно потащилась через плотину, мимо коровника, откуда высыпали доярки и смотрели, вытирая глаза платками.
Галя не пошла дальше, только посмотрела вслед.
Коровник пахнул на нее таким теплым, живым духом, что у нее вдруг екнуло что-то внутри. Навозный дух показался ей приятным, и вообще все здесь было свое, близкое, так что она горько усмехнулась. Ближе ничего не было.
Коровы тянулись к ней мордами, ее трогало это. Слива косилась уже издали выпученным глазом, вытягивая цепь.
— Ну-у! — кричала Ольга. — Потопчись у ми-не!..
Они искренне обрадовались, что Галя выздоровела, рассказали нехитрые новости, а Галя смотрела на них, и ей хотелось всех поцеловать. Она переводила глаза с одной доярки на другую, плохо слушала их, а все не могла насмотреться. Они были хорошие, были добрее, чем кто-либо из прежних ее друзей, и она озадаченно поняла, что уже давно любит всех и любит свою ферму.
В красном уголке на столе лежал толстый журнал, в который Люся задумчиво вписывала какие-то цифры.
Галя пригляделась. Это был тот самый журнал, который пытался всучить ей Цугрик.
— Прислал, паразит, — сказала Люся. — Передал, что всю ферму разгонит, если не заполним.
— Как же вы управляетесь? — ахнула Галя.
— Управляемся, дело плевое, — беззаботно сказала Люся, продолжая быстро работать.
— Меряете все. Архивы подымали?
— Ты что, сумасшедшая? Сели, сочинили, а теперь, когда делать нечего, сидим себе и пишем, что взбредет. Главное, чтобы итог сходился.
— За очковтирательство он еще больше взбеленится…
— Так он сам посоветовал.
— Сам?
— Не нам. В Дубинке пишут; он посоветовал, девки хохотали — понравилось. Такую науку развели!
— Бессмыслица какая-то…
— Это очень со смыслом, — возразила Люся. — Дела идут, контора пишет, с каждой фермы по такому журналу в неделю — да у Цугрика стол провалится от дел! Все пишут: в телятнике пишут, в свинарнике пишут, Иванов пишет, Воробьев пишет. А уж там дальше, верно, полки считак сидят — это уж так положено: один работает, двое считают, ведро молока — два листа бумаги… Тебе сколько на Сливу записать?
— Сколько она дает?
— Совсем плохо — пожалуй, запускать пора. А я ей пишу по десять литров, чтоб он, гад, не прицепился. Хочешь, напишу пуд?
Галя взяла журнал, полистала: цифры были убедительны, даже не верилось, что они — дитя Люськиных фантазий.
Хорошее настроение пропадало, и никого уже не хотелось целовать.
Она вдруг решительно выбежала, открыла дверь в котельную, не слушая испуганного Люськиного «куда?», сунула журнал в топку и поленом еще подвинула на самые угли. Он почернел по краям, ярко вспыхнул. Люся вбежала, заглянула в топку — села на пол и принялась хохотать.