— Чувствительная! — захохотал Иванов. — А читать она у тебя не умеет? Может, в школу отдадим? А ну, отдай корову, не дурачься, мне некогда с вами заниматься глупостями.
Галя уцепилась за Сливу и приросла к ней. Иванов кликнул шофера.
— Отпусти, — сказал шофер. — Добром не пустишь, силой оторвем.
— Попробуйте, — сказала Галя.
— Берите корову, а я ее придержу, — сказал шофер, смеясь.
Он схватил Галю и потащил от коровы. Галя извивалась, била его каблуками, но он только посмеивался:
— Ух, хороша, злющая доярочка! Где ты живешь, я тебя украду.
Галя извернулась и вцепилась зубами в его руку. Он охнул и выпустил ее.
— Ого, гадюка…
Он уже не смеялся. Он наступал, здоровенный, грозный, разъяренный от боли.
— Бей, — сказала Галя, изо всех сил цепляясь за Сливу.
Шофер свирепо посмотрел на нее, опомнился и, плюнув, отошел.
— У вас тигры, а не доярки, — сказал он. — Ну вас! Так все и расскажу Цугрику, пусть сам приезжает.
Когда мотор его машины затих вдали, Галя выпустила Сливу и поверила в свою победу. Она не знала, что теперь будет.
Иванов побранился, покружил вокруг Гали и ушел. Ему, собственно, было все равно.
Тасю вся история очень позабавила.
— Молодец! — сказала она. — Пусть он сам, боров жирный, протрясется сюда, а то привык браковать, не глядя. Хорошо ты им нос утерла! Молодчина!
Галю долго еще трясло. Она сидела возле Сливы, без меры давала ей комбикорм, вздрагивала при малейшем звуке, ожидая гула грузовика. Но грузовика все не было.
В дороге Галя промокла, сейчас ее брал озноб, но она боялась отлучиться хоть на полчаса.
Так она просидела неизвестно сколько времени, когда явился Костя убирать навоз.
— Караулишь? — сказал он. — Вся деревня уже знает, как ты воюешь. Давай, давай, орден получишь!..
— А ты не издевайся, — попросила Галя.
Но он был в таком настроении, что ему хотелось издеваться.
— Дурочка ты, — сказал он. — За что ты воюешь? С кем ты воюешь? Приедет Цугрик, ну и что ты докажешь?
Галя повернулась к нему спиной. Его это уязвило, он стал смеяться:
— Хорошее жаркое из Сливы получится, жирное.
И он смеялся, находя в этом большое удовольствие: травить.
Она не знала, куда спрятаться. Едва дождалась, когда он убрал навоз и ушел.
Галя пошла в пристройку, раздула в топке огонь, подложила щепок. Она дрожала и была голодна.
Щепки горели, а она не ощущала тепла и совала, совала руки в огонь, пока не обожгла их искрами.
Цугрик не явился до вечера. Скорее всего ему было лень, а может, он по опыту знал, какое это хлопотное дело — связываться с доярками.
Галя с пятого на десятое подоила своих коров. У нее разболелась голова, просто разламывало виски. Никогда она не сливала так мало молока, как в этот раз.
Потом она долго, очень долго брела в темноте через плотину, мимо церкви, и ее шатало, как пьяную, она все время напряженно думала, куда ступить.
Придя, она не стала ужинать, а одетая завалилась на свой соломенный матрац — и поплыла в душной, горячей тьме без огоньков, без проблесков. Очень смутно слышала, как Пуговкина шаркает, бубнит, трогает ее лоб, кладет какую-то мокрую, со стекающими каплями тряпицу.
— Сливу не отдавайте, — сказала Галя.
— Что, что? — пробубнила Пуговкина.
— Сливу не отдавайте, — сказала Галя и провалилась в темноту, как в яму.
Четвертая часть
1
За окном виднелся огород с сухими помидорными стеблями, окруженный кустами смородины и голыми рябинами. Покосившийся, гнилой заборчик отделял его от улицы, по которой редко-редко кто проходил, большей частью знакомый.
На рябинах бойко копошились синицы, а в воздухе летали белые мухи. Шла зима.
В доме было сухо и жарко, но окно постоянно запотевало, и время от времени лежавшая на подоконнике тряпка набухала. С утра непрерывно топилась печь, полы были застланы мешками, рогожами, всяким тряпьем, какое только могла достать Пуговкина, Галя лежала, закутанная в одеяла и тулупы, пропахшие уксусом — Пуговкина вытирала ее, — то засыпала, то думала в полудремоте, смотрела сквозь окно на огород и в сизое, с низкими тучами небо.
Глотать ей было больно: началась ангина и, кажется, с двух сторон. Еще в городе ангина была ее проклятием: не проходило зимы, чтобы она не укладывалась в постель раз, а то и два.
Медсестра оставила стрептоцид и прочее, но Пуговкина засунула таблетки в шкатулку и сама готовила какое-то горькое, пахнущее сеном зелье, которое Галя должна была пить. Она знала, что зелье, как и стрептоцид, все равно раньше двух недель ее не подымет, и, не сопротивляясь, пила.
Ее болезнь взбудоражила доярок.
Ольга пришла, принесла горшок с картошкой — это тронуло Галю, — заставила Пуговкину сварить картошку, и Галя, накрывшись платком, сидела и дышала ее паром.
Тася дважды в день носила ей парное молоко с фермы.
Пришла тетушка Аня с узелком яблок из своего сада, долго судачила с Пуговкиной и объявила, что возвращается на ферму подменной дояркой — четыре раза в неделю, так что остальным будут выходные. Это было уже что-то новое.
Даже Иванов счел своим долгом навестить и принес всем на удивление пушистого котенка.
— Пущай растет, — деловито сказал, — а то у вас мыши.
Галя попросила его принести книг по животноводству, и он приволок целую связку, у многих страницы были слипшиеся от долгого неупотребления.
Учебники были интересны, полны важнейших сведений, которых ни Галя, ни кто другой на ферме не знали. Зато брошюры были полны чепухи вплоть до анекдотов.
Автор одной из них серьезно сообщал, что какая-то доярка доит молодых телок. Хотя они ни разу не телились, но после упорных трудов, массирования вымени и прочего они начали давать немного желтого, с особым привкусом молока.
Ольга и Тася много хохотали и острили по этому поводу: они не сомневались, что от телок можно добиться молока, а если их еще помучить, они, может, станут давать и простоквашу, но не проще ли сводить их к быку?
Пуговкина пришла с тяжелой новостью: умерла баба Марья. Никто толком и не понял отчего — «от болести», да и все! Приехала невестка из Рязани, голосит над ней, а дьячок из Дубинки читает молитвы. Гале хотелось пойти попрощаться с бабой Марьей. Она не могла забыть, как та пела про солдатика, который «всех моложе, шинель на грудь его легла». Наверное, баба Марья была все-таки хорошим человеком, но слишком уж пришибленным жизнью. Отмолчала свое и теперь уж замолчала навсегда.
Люсю Ряхину было слышно еще от калитки. Она ворвалась в избу, холодная, пропахшая морозом, сорвав платок, кинулась трясти Галю.
— Машины с шифером пришли, крышу на коровнике строят!
Галя смотрела на нее, не веря.
— Бабы сверху солому сбрасывают, а там уже не солома — сплошной перегной. Плотники приехали…
Насилу Галя поверила этой удивительной новости. Это было совершенно непостижимо; надо было удостовериться собственными глазами. Та самая крыша, о которой она продолбила уши Иванову, которой грозила Воробьеву, из-за которой в общем и слегла!..
Она заставила Люсю повторить самым подробным образом: какие машины, сколько шифера, какие плотники, откуда лес и куда сбросили гнилую солому, а сама думала: «Ничего без боя в этой жизни не дается, за каждую крышу, каждый гвоздь, оказывается, надо воевать, шаг за шагом, шаг за шагом, отмечая все эти простые победы и удерживая их за собой, как уже удержаны котел с горячей водой, вазелин, красный уголок, выходные дни и так далее и так далее…»
У нее уже в голове намечался стратегический план на будущее, и вместе с Люсей они наметили программу-минимум, обсуждая которую вскрикивали и визжали, как дети. Планы были настолько увлекательны и грандиозны по сравнению с крышей, что было от чего визжать: