Я много читал о мировой войне, о защитниках Старой крепости в Бресте, о сражениях в Арденнах и ужасах, которые творили японцы на тихоокеанских островах. Но разве можно узнать из книг, что такое ад?
В субботу, шестого, был Йом-Кипур. Все молились. Тишина стояла такая, что слышен был шорох песка. Около двух часов дня страшный грохот раздался сразу со всех сторон. С неба, гремя и полыхая, посыпались гроздья горящего металла, земля задрожала, песок струями поднимался вверх и горел, перемешиваясь с металлом. Справа и слева, спереди и сзади что-то свистело, ревело, рвалось. Небо исчезло: стена горящего песка, поднимаясь от самой земли, закрыла солнце.
Примерно через час гром начал стихать, небо — проясняться, песок оседал и догорал уже на земле. Мы — только что нас было восемнадцать — вылезали из своих щелей и пытались понять, что осталось от нас и от нашего укрепленного пункта. Затишье, однако, длилось несколько минут, а потом в небе снова появились самолеты. Но теперь они сбрасывали не бомбы; с неба сыпались парашютисты. Это были египетские командос. Они отрезали нас от танкового взвода, который стоял в тылу и в случае чего должен был прийти нам на помощь. А со стороны Порт-Фуада на нас ползли танки и бронемашины. Их было много, очень много. Но у нас был Моти, капитан Моти Ашкенази, человек, который стоил многих!
Через час египетская армада попятилась к Порт-Фуаду, оставляя за собой горящие факелы подбитых танков. Утихла канонада и на востоке, но ни один танк на помощь нам не пришел. А потом появились наши самолеты. Они летели низко, стреляли из пушек по позициям командос. Сквозь горящий песок, сквозь решето трассирующих пуль и снарядов мы видели, как загорались и падали «миражи» и «скайхоки». Один, два, три… Смотреть на это было страшно — ведь мы ни минуты не сомневались в превосходстве нашей авиации!
Как мы держались три дня, знает один Бог.
В среду, 9 октября, в небе снова появились наши самолеты и начали пикировать на позиции командос. И опять: один, два, три — самолеты загорались и падали на землю. И все же налеты продолжались весь день. К вечеру египтяне не выдержали и эвакуировались по морю. Наши танки заняли позицию уничтоженного танкового взвода, к нам пришло подкрепление, боеприпасы, продовольствие. Радость была преждевременной; ночью египтяне вновь высадились со стороны моря, окружили «Будапешт» и заминировали к нему все подходы.
После войны Судного дня мы все сильно изменились. Габи изменился больше других, он стал мрачным, замкнутым, злым. Да и я долго не мог прийти в себя. Правда, внешне у меня все было благополучно, я вернулся в редакцию, сделался замом главного, работал много и чувствовал себя независимо — попробовал бы кто-нибудь сказать мне слово! Но на душе было тошно, не хотелось никого видеть, ни о чем говорить и уж тем более — развлекаться.
Встреча с Авивой все изменила.
Худая, растрепанная, нелепо одетая, она влетела в мой кабинет, плюхнулась на стул и начала что-то лепетать. Я едва понимал, что именно. Скоро запас ивритских слов у нее иссяк; она начала жестикулировать, вырвала из календаря листок и стала на нем что-то рисовать. Я тупо смотрел на нее. Наконец, она в отчаянии хлопнула себя по коленям.
— Как же объяснить этому идиоту такую простую вещь!
— По-русски, — продолжая глядеть на нее в упор, тихо сказал я.
На минуту она замерла, втянула голову в плечи, затем распрямилась, словно пружина, схватила лежавшие на столе газеты и швырнула их мне в лицо.
После войны в рестораны я не ходил; Авиву пригласил домой. Позвонил Габи.
— Приходи. Будет одна русская. Забавная дамочка, она полгода в стране, но уже носится с проектом какого-то научного поселка. Придешь?
Он пришел.
— Это Габи, мой друг. Он электронщик. Попробуй привлечь его.
Габи уселся за стол, я начал разливать вино.
— А водка у тебя есть? — спросила Авива.
Слово «водка» Габи понял и поднял глаза.
— Водки нет. Я не знал, что ты пьешь водку.
После двух бокалов вина Авива захмелела и стала рассказывать о том, как ей удалось выехать из Риги после двух лет отказа, как стучала она кулаком по столу у какого-то министра и ходила на демонстрации. «И вообще, всякая власть мне — море по колено!»
Я начал было о деле — хотелось и Габи подключить к разговору.
— Объясни ему, что ты хочешь, я переведу.
— Да ну его, сразу видно — дурак.
— С чего ты решила, что он дурак?
— Мне много не нужно…
Габи молчал, исподтишка косил на Авиву, и лишь однажды спросил, доволен ли я своим новым «Фордом».
— Увидишь сам, вечером покатаемся.
После третьей чашки кофе мы поднялись.
— Куда поедем? — спросил я.
— Мы пошли, — отрезал Габи.
— Как пошли?! Мы же собирались кататься?
Они вышли, как ни в чем не бывало. Я решил было обидеться, как вдруг откуда-то изнутри начал подниматься легкий, щекочущий смех. Не помню, как долго я смеялся, но, когда смех прошел, на душе сделалось легко и приятно — жизнь-то продолжается!
Свадьбу они устроили без израильского размаха: Арье был недоволен, что Габи женился на русской, на меня смотрел волком. Впрочем, недовольство родителя к спешке со свадьбой отношения не имело: Габи решил переехать в Яммит.
Идеологический спор между нами был невозможен, я пытался апеллировать к здравому смыслу.
— Ты сидишь на золотой жиле, папа говорит, — мой отец был для Габи высшим авторитетом, — что компьютеры перевернут мир. Ну, что ты будешь делать в Яммите, стоило ли, черт возьми, всю жизнь учиться, чтобы выращивать помидоры?
— Авива решила открыть прачечную для армии. Я уже говорил с Леви. Помнишь Леви? Он теперь…
Интересное дело, за Габи кто-то решил!
Они продали все, что могли, и открыли прачечную в Яммите. К моему удивлению, дела у них пошли. Работали они день и ночь, бизнес расширялся, начал приносить доход. Позвонил Арье. Ни здравствуй, ни до свидания: «Авива уже подмяла всех конкурентов и стала главным подрядчиком армии!» Имя снохи старый литвак произносил с придыханием.
В Яммите я был у них несколько раз. Первый раз на брит-мила[37]. Авива родила сына, родила почти на ходу. Даже когда он пищал во время обрезания, она в соседней комнате отдавала по телефону какие-то распоряжения. Еще через год они построили виллу. На новоселье у них было «как в лучших домах»: Авива блистала декольте, Габи — не поверите! — был в пиджаке, гости расхаживали чинно, справлялись о происхождении люстры, о цене на паркет.
Я слонялся из комнаты в комнату, надеясь затащить Габи в какой-нибудь угол и расспросить, как же ему живется на самом деле. Я был уверен, что вся эта мишура его тяготит и он только и ждет, чтобы излить мне душу. Разговора не получилось, Габи отделывался общими словами — «все, старик, хорошо», — светски улыбался и тут же переходил к другому гостю. Я разозлился, сел в машину и посреди ночи поехал в Тель-Авив: раз я тебе не нужен, навязываться не будем!
Когда Бегин и Садат подписали соглашение о Синае, первая мысль была о Габи. Что будет с ним, с семьей, с бизнесом — ведь они вложили вдело все, что имели! Куда они вернутся?
Я позвонил в Яммит.
— Живите у меня сколько хотите.
— Мы не собираемся никуда уезжать, — холодно отрезал Габи.
— Но ведь отдают…
— Это вы отдаете, а мы — нет!
Больше я с ним не говорил, но не сомневался, что увижу Габи в числе упрямцев, которые будут сопротивляться до конца.
Увидеть Габи мне не пришлось: смотреть кадры из Яммита или интервью на улицах было невыносимо. «Там лежат мои ноги, я не хочу, чтобы их отдали арабам», — кричал инвалид. Пожилая женщина падала в обморок: «У меня погибли муж и сын — во имя чего?» Казалось, души людей, а вместе с ними и душа всей страны рвется на части.
В апреле, когда все кончилось, я понял, что должен уехать. Хоть на неделю, но уехать. Иначе не выдержу. Одного понимания, однако, было недостаточно, нужно было придумать, куда ехать, заказать билет, гостиницу, нужно было шевелиться. Сил на это не было; днем я почти не выходил из кабинета, а после девяти, когда заканчивали работу корректоры, уезжал домой, ложился на диван и тупо глядел в потолок. Часам к одиннадцати с трудом поднимался, заставлял себя принять душ, почистить зубы и ложился в постель. Так продолжалось несколько недель; я чувствовал, что проваливаюсь в бездну.