Самоваров понимал, что говорил слишком много, и голос его был всё тише, и липкая влага покрывала лицо. «Сколько и крови уже потерял? До сих пор, кажется, сочится. Хренов жгут! Слабый. Такие разве жгуты? Этот гад сейчас догадается, что я еле на ногах стою. Какая ночь длинная, длинная, длинная… Если я переживу её… Не надо думать! Если Оленькова сейчас отпустить, он удерёт. Тут под окном его «ауди» цвета солёного огурца… Мне всё равно конец. А Ася? Я просил её заснуть, и она вполне могла заснуть, она такая странная… Несчастная, она ведь сдвинулась. А я тоже сейчас превращусь в лужу, не такую, правда, мерзкую, как та, но в том же духе… А Стас где? Где все? Опять, опять наркоз…» Над Николаем поплыл мучительно серый потолок, и его самого покатили по каким-то загогулистым коридорам в операционную, в которой всплывало из ада многоглазое солнце и расточалось, дрожа зелёными червячками — следами огней в темноте.
Самоваров очнулся в ту минуту, когда Оленьков понял, что его мучитель теряет сознание.
— Куда! — злобным шёпотом цыкнул он расхитителю. — Я тебя прикончу, если ещё раз дёрнешься. Иди же, наконец, к своему придавленному другу. Иди и спасай его. Или не хочешь? Лучше обойтись без него? Много знает?
Борис Викторович недовольно насупился:
— Это вы его угробили. Что, разве статуя сама упала?
— Статуя… — поправил Самоваров. — Стоит статуя в лучах заката…
— Вы бредите?
— Нет. — Он опять собрался с силами. — Но статуя пришибла вашего подельника. А вы ведь с ним на Лазурный Берег собрались. Или, не будь этой очаровательной бронзовой девушки, вы бы его сами — того?..
— Нет, это невыносимо. Это что, выкладки вашего обшарпанного майора? — возмутился Оленьков. — Я тут вообще ни при чём. И если Скальдини каким-то образом нечист на руку, я этого не знал. Не знал! И выставка задумывалась вполне добросовестно…
— А барановское золото где? — напрямик спросил Самоваров. — Где кирпичи, я знаю, а вот где золото? В комоде у вас?
Борис Викторович рассеянно озирался и снова пятился к выходу. Николай, бессильно дрожа, стоял в дверях. Он знал, что до телефона по крутым лестницам и длинным коридорам ему самому уже не дотащиться, а Борис Викторович рвётся к выходу, к «ауди», к «боингу». Нет уж, пусть остаётся здесь, среди скульптур…
Сладкая дурнота гнула и туманила. Недаром римские патриции считали, что вскрытие вен — лучшая из смертей, она подобна сну. Умираешь без особенной боли и безобразных конвульсий. Патрициев не должны видеть некрасивыми. Правда, кровь… Но красное красиво. Хотя многие на неё не могут смотреть… «Мою красоту теперь некому оценить, — плавал в полубреду Самоваров. — Гидравлику не по зубам. Для него бесплатное некрасиво. Хотя здесь, среди статуй… которые, впрочем, в большинстве своём халтура и дрянь… И дева медная Венера, которая задушила бедного Дениса… Дева медная… но я-то, я-то её толкнул!»
Самоваров за одиннадцать месяцев службы в уголовном розыске ни разу не убил человека. Так вышло, что занимался он в милиции семейными мордобоями, которые хоть и могли привести к летальным исходам, но вовсе не угрожали здоровью и жизни сыщика. Чаще всего Самоваров исследовал тонкости взаимоотношений пьяных зюзь. Таинственностью выделялось дело коварного племянника — спёр у дяди видик и перетянутую резинкой пачечку долларов. Ещё трое сопляков стащили из школьного химкабинета бутыль с кислотой и какие-то попавшиеся под руку соли натрия. Всё это обошлось без погонь и пальбы. Самоваров слыл виртуозом нудных дел. Зюзи у него каялись, припёртые к стенке, племянники доставали из-под ножки стола краденые доллары. Самоваров ни за кем не бегал и никого не убивал. Это его убивали — как раз когда он за кем-то бежал. Его и сегодня убивали, и если бы не бронзовая атлетка… А всё-таки тяжело, что Денис, треснув какою-то костью, затих. Сотворить такое… И выхода у него не было, и на душе нехорошо. Теперь вот снова всё плывёт и зернится перед глазами. Сливаются в амёбные пятна очертания скульптур, сливаются и разлепляются, сцепляясь иначе. Плывёшь, плывёшь, Самоваров…
Какое-то движение серо-жёлтых амёб вдруг показалось неприродным и назойливым. Самоваров усилием неведомых, бдящих ещё в нём сил заставил амёб расступиться, чтоб увидеть, как Борис Викторович забрался за среднего роста скульптуру Ленина. Недвижный вождь был насуплен и раздумчиво шарил по собственным гипсовым карманам. Статуя помещалась прямо против двери. Оленьков с кряхтеньем толкал её в спину. Ленин прочно расставил ноги в широких брючинах на широком параллелепипеде постамента и посторонним усилиям поддавался плохо. Самоваров равнодушно взирал на потуги директора сквозь проволочную ограду непослушных уже ресниц (веки казались тяжёлыми и огромными, как у Вия). «Вот стервец! Сообразил! Меня же решил убить моим же оружием… Ну, потей, потей, это же гипсовая скульптура для школ, она же проверялась и испытывалась, чтобы резвые детки случаем дедушку Ленина не опрокинули!» Наконец несгибаемый Ильич накренился и с тёплой улыбкой упал на Самоварова. Борис Викторович тотчас же порхнул в дверной проём, перепрыгивая на ходу через обломки. Он был крайне удивлён тем, что ему пришлось больно упасть и зашибить нос гипсовой крошкой. Самоваров успел-таки уклониться — он просто свалился в сторону. Реставратор теперь полз сквозь белоснежную кучу останков вождя к двери, хватал Оленькова за пиджак, за ляжки, даже укусил его два раза.
Они сцепились, покатились по гипсовым остриям, давя и терзая друг друга. Кровь из разбитого носа Оленькова струилась Самоварову на грудь. «Кровь за кровь», — скрипел он и чувствовал, как горячей влагой тронулась собственная рана на руке — должно быть, лопнул жгут. Самоваров одной рукой пытался обхватить, прижать Оленькова к полу. Раненая рука была как плеть — чужая, мёртвая. Борис Викторович, весь окровавленный, измученный и налившийся злой силой, вдруг схватил Самоварова за горло, так что тому ничего не оставалось больше, как сунуть директору колено между ног и, почуяв ослабевшую хватку, ударить лбом под подбородок, а потом ещё по распухшему носу, а потом…
Вдруг музейное здание потряс душераздирающий звонок, а через несколько секунд — другой. Борис Викторович и Самоваров замерли и ещё крепче сжали друг друга. «Ася?» — промелькнуло у Самоварова в отказывающемся работать мозгу. Звонки говорили о том, что нарушена сигнализация, и истошный звон был для Самоварова избавлением, ведь через несколько минут… Николай последним усилием воли обнял за шею Оленькова, глядя на отражения лампочек в его выпученных, нечеловеческих глазах. «Я тебе сейчас шею сломаю, только пошевелись», — прошептал он в поросшее мелкими волосками ухо противника, но тот ничего не услышал, потому что голоса у Самоварова уже не было, не было и сил, только судорога в руке, только неизвестно откуда взявшаяся неодолимая мощь, существующая вне всяких желаний…
…Третий, как в театре, истерический звонок огласил музейные стены…
Глава 18
КАК НЕ СТАТЬ ЗВЕЗДОЙ
Неделю назад выпал снег. Остановилось время. Зимой время всегда останавливается. Сотня белых дней стоит неподвижно, не меняясь в цвете. Снег — словно берег, которого ждали. Сколько можно было повторять: «Скорее бы снег!» Теперь надо начинать ждать весну.
Повеселевший, но ещё слабый Самоваров, выйдя из больницы, вечерами лежал в своей квартирке под зелёным клетчатым пледом, на тугой подушке. Он с беспечностью прихворнувшего семиклассника вечерами почитывал детективы и готовился к принятию диетических блюд, которые приходила готовить Вера Герасимовна. Она знала «бедного Колю» едва ли не с пелёнок, дружила с его матерью, жила в соседнем подъезде и, стало быть, имела полнейшее право душить его своими заботами. Она искренне была уверена в том, что Коля «всем, всем ей обязан», ведь именно она притащила его в своё время в музей. Как же он мог не быть ей обязанным своим возвращением к жизни!
Сейчас Вера Герасимовна готовила на кухне очередной невыразимо безвкусный диетический супчик. По её мнению, только несъедобная водянистая пища соответствовала состоянию несчастного больного и могла возродить его силы. Время от времени Вера Герасимовна врывалась к Самоварову, чтобы сообщить что-нибудь важное и волнующее.