Услышав про птицефабрику, Баранов обрадованно побежал к выходу, прыгая через две ступеньки. На своём грохочущем «москвиче» он быстренько примчался к указанному объекту. Как он проник в глубины образцового предприятия, никто не понял. Когда делегация, вполголоса воркуя и одобрительно поглядывая вокруг, медленно шествовала меж рядов клеток с янтарно-рыжими курами, которые мило и глупо квохтали и сновали своими красивыми глупыми головками, Баранов раздвинул толпу официальных лиц и обнял губернатора железной рукой. Был старик в белом халате (неизвестно, откуда он его достал) и походил на сумасшедшего зоотехника. Всё произошло в долю секунды.
Баранов горячо зашептал в губернаторское ухо об опасности, нависшей над сокровищами Нетска. Тут ещё более железные, чем его собственные, руки губернаторской охраны ухватили археолога за нижние и верхние конечности и изготовились уволочь долой с телевизионных глаз в какие-то зияющие за куриными рядами недра. Но губернатор Нетска, молодой, гуманный, к тому же начинающий меценат, дал знак верным рукам ослабить хватку. Он изумлённо выслушал сообщение Баранова. Гости из областей тоже заинтересовались и примолкли, и только бизнесмены из Люксембурга и патронируемые куры бессмысленно и непонимающе уставились на старика в белом круглыми глазами. Баранов вложил в рассказ всю свою харизму, божился всеми подряд богами и заклинал губернатора проверить в ФСБ истинность его сведений о преступном Сезаре Скальдини. Губернатор распорядился выяснить всё сейчас же. От любующейся курами группы отделился широкоплечий человек в добротном костюме глубокого серого цвета и скрылся за рядами клеток. Группа продолжила шествие. Баранов в белом халате следовал во втором ряду, заложив руки за спину, и телекамера часто останавливалась на его выразительном лице и огненном взгляде, сверлившем куриные скопища. Прошло некоторое время, вернулся человек в сером и доложил о чём-то губернатору. Барановские сведения подтвердились. Губернатор отдал распоряжение немедленно отложить выставку. Несколько человек из его свиты попытались было выгородить энтузиастов из Департамента культуры, допустивших такое безобразие с выставкой, но губернатор грозно нахмурил гладкий молодой лоб. Заступники смешались с делегацией и стали осматривать выставленную на сдвинутых столах куриную колбасу.
Баранов ликовал. Он к этому времени вполне освоился в делегации, подхватил под руки каких-то двоих хозяйственников из Новосибирска и хриплым шёпотом, заглушавшим и куриное кудахтанье, и пояснения по колбасе директора птицефабрики, вещал о единственных в мире чегуйских курганах. Он мог бы, пожалуй, увязаться за своими собеседниками и в «Золотой бор», где предполагалось много приятного, но внезапное распоряжение губернатора насчёт отмены выставки привело старика в экстаз. Он вскипел таким восторгом, что подпрыгнул высоко на месте, крепко прижал головы обоих новосибирских хозяйственников к своей груди (больно вдавив одному из них в ноздрю пуговицу фальшивого белого халата), потом отбросил хозяйственников, троекратно обцеловал губернатора и исчез так же внезапно, как появился.
Баранов не замедлил примчаться в музей, где и без того царило смутное настроение. В музее у него разыгрались какие-то шумные сцены-объяснения с Оленьковым, которых Ася не могла передать связно. Но главное, что выставка сорвалась. Оленьков, убитый и позеленевший, пометался по своему кабинету и куда-то уехал. Служащие музея обрадованно разбежались по домам.
— Зачем ты это сделал? — спрашивала Ася, горестно изумляясь коварству Самоварова. — Оленьков в шоке. И в самом деле, договорились, заказали билеты! Расходов уже уйма. И всё зря.
— Почему зря? — не согласился Самоваров. — Ведь скользкий тип этот Скальдини! Вот и будем держаться от него подальше. Тут нас, может быть, Бог спас.
— А я уверена, что ничего бы не было, — тряхнула золотыми кудрями Ася. — А так — несолидно, непорядочно получилось.
— Не понимаю, чего ты так убиваешься? — изумился Самоваров. — Досадно тебе, что неандерталец Денис не узрит родины Наполеона?
— Мне не нравится, когда людям делают гадости. Бобу придётся теперь выкручиваться.
— Ах, так это Боб пострадал! Ну ничего, переживёт. Пережил же он кончину во младенчестве своей партии либеральной свободы. Он, мне кажется, вообще много чего пережил. Пройдёт и это. Расскажи ему, если сильно будет тужить, про кольцо Соломона. Денька через три он уже сможет выслушивать слова утешения.
Ася прозрачно-удивлёнными глазами глянула из-под паутины кудрей:
— Какие три дня? Он же летит завтра.
— Как летит? — не поверил своим ушам Самоваров. — Выставка-то отменена.
— А он летит. Надо же как-то извиниться перед Скальдини, уладить всё, сохранить контакт. И в будущем…
— Он как, без вещей полетит? — не без сарказма спросил Николай.
— Ну да. Хотя он уверен, что скоро барановская (или твоя?) интрига разъяснится, и выставка всё-таки будет. Даже ящики просил не распаковывать. Он всё уладит со Скальдини…
— Что, и Денис тоже летит?
— Кажется, летит. А ты удивляешься?
— Да при чём туг Денис? Он что, знаток иностранных языков? Специалист в области древних культур? Он же туп, как дерево. А охрана-то директору теперь не нужна, вещи остаются!
Самоваров после сообщении о победе Баранова на птицефабрике несколько воспрянул духом. «Наша взяла!» радовался он. С выставкой прояснилось и выправилось. Отлёт Оленькова на Корсику, конечно, странен, но беднягу понять можно: желанная поездка во Францию, разные свои делишки и приятности — и вдруг всё летит к чёрту. В утешение себе отчего бы и не слетать в сладенькую служебную командировку? Всё, поди, давно уже оплачено.
Самоваров решил заглянуть в свою мастерскую. Работать он не сможет, но отдышаться и поразмыслить над изменившимися обстоятельствами стоит. Он в полутьме привычно, безошибочно сунул ключ в дверь, отпер её и сделал уже шаг вперёд, но перед его носом порхнуло и рывками слетело вниз что-то белое. Кажется, листок бумаги. Записка, всунутая в дверь, в единственную пригодную для этого щель в уголке. (Самоваров постоянно ремонтировал свою дверь, рассохшуюся и дряхлую, как и все двери в музее; щелей у него обычно не бывало.)
Это был обычный листок писчей бумаги, сложенный вдвое. Самоваров включил лампу, развернул его и прочитал всего три слова: «ОЛЕНЬКОВ ВСЁ ЗНАЛ». Они были написаны, вернее, даже начертаны крупными печатными буквами, шариковой ручкой очень аккуратно. Самоваров повертел письмо. Белизна, белизна и три загадочных слова. Что это? Зачем? От кого?
А от кого, он, пожалуй, догадался. Кто ещё в музее может вывести такие твёрдые, правильные, округлые буквы, которые не скосились, не сбились в кучу, а легли точно посередине листа? Она, она, валькирия! Сначала «Столица и усадьба», теперь вот это. Совесть её грызёт! Разобраться бы, что за «ВСЁ» Оленьков «ЗНАЛ». О чём речь?
Голова Самоварова сейчас была настолько занята Барановым, выставкой, Скальдини, что он не сразу сообразил: это всё к Ольге не имеет никакого отношения. Не о том задавал он ей каверзные вопросы. А о чём? Да о том, кому (говорила, что никому!) поведала прекрасная кустодиевская Ольга байку про бриллианты Кисельщиковой, про Гормана, про гипсы Пундырева, про те письма его к Анне Венедиктовне, где якобы сказано всё-всё-всё. Ну вот, ОЛЕНЬКОВ ВСЁ ЗНАЛ.
— Дурак, ещё домой к ней заходил, спрашивал! И так всё ясно было! Какой там обалдуй, занимающийся минералами, какие сыновья-младенцы, когда был безумный, забавлявший всех роман — это помрачение, эти бурные соединения в запасниках, этот Баранов во главе ОМОНа! Ну да, ну да! Сказала, и?.. И что это значит?
Самоваров рухнул на диван, чувствуя, что внутри у него явно похолодело. А не значит ли это, что битьё гипсов… Что Сентюрин!.. Что Капочка?..
Это было уже чересчур. Самоваров даже почувствовал, что голова его кружится, как кружится она обычно от неожиданности, когда просыпаешься на новом месте и не можешь сообразить, что ты и где ты, и тогда кажется, что кровать начинает вращаться, стремясь возвратить тебя в привычное, знакомое, спасительное. Самоваров пережил много таких головокружительных пробуждений, особенно в больницах, после операций, во всяких неожиданных и не желающих забываться местах своих прошлых мучений.