— Что значат эти буквы «Д» и «Ж» над цифрами? — спросил он.
Буквы «Д» и «Ж» означали, разумеется «десятина» и «жертвенные», но Николай посчитал, что следствию это не будет интересно.
После того на протяжении пяти месяцев ему пришлось регулярно посещать областную прокуратуру, пока в июле 1971 года он не узнал, что против него возбуждено уголовное дело по статье 130 части второй УК СССР «Нарушение закона об отделении церкви от государства». Статья эта сама по себе ничего об уголовном деле не говорила. Был специальный бюллетень Верховного Совета СССР, разъясняющий, что следует подразумевать под нарушением закона об отделении церкви от государства. Он содержал пять пунктов. Николаю инкриминировался пункт Б «Массовое изготовление и распространение литературы, призывающей к нарушению закона об отделении церкви от государства». На вопрос, можно ли считать двадцать экземпляров «Стремления» массовым распространением литературы и где там находится призыв к нарушению указанного закона, никто не дал ответа.
Суд был открытым. Все наши сидели в зале, слушая, как обвинитель уверенно рассказывает о злодеяниях Николая, который не только издал восемь номеров «Стремления», но и проводил анкетирование молодежи, а потому действительно заслуживает не менее как пяти лет лагерей. Тихонович прерывал эту речь громкими насмешливыми замечаниями, и прокурор пару раз просил удалить его из зала. Адвокат подсудимого, Анохин, сам бывший судья, хромой, с хриплым голосом, говорил не так складно, но было ясно, что ни по одному пункту дело не тянет на уголовное. В перерыве наши женщины обступили двух народных заседателей, пытаясь убедить их, что Николай не преступник, что у него трое детей и вот-вот родится четвертый, но те, сочувственно кивая головами, отвечали: «Да, ясно, девочки, что он не преступник, только на направлении в углу уже написано, сколько ему дать».
Так и вышло. Судья зачитал приговор и ушел. Ушли все, кто был в зале, только верующие остались, обступив Николая и держась за руки. Время шло, но никто не приходил, будто все забыли о нем. В конце концов, Николай сам вышел в коридор, где за столиком с лампой скучала молодая секретарша.
— Девушка, — сказал он, подходя, — меня тут осудили… что дальше делать-то?
— Сейчас позвоню, — пообещала она.
Часа в четыре к ступеням здания суда подъехал воронок. Дверь открылась.
— Садитесь, — сказал сопровождающий.
Николай потом говорил, что почему-то сильнее всего запомнил тот момент, когда уже в дверях машины на прощание оглянулся. Он увидел, как во всех провожающих его глазах вместе со слезами светились капли закатного зимнего солнца, которое необычно ярко светило им навстречу от самого горизонта.
* * *
Несмотря на частые дожди, которыми встретило нас тульское лето, запомнились мне и ясные, почти знойные деньки, в которые мы с детьми изучали окрестности.
За улицей начиналось поле, настоящее пшеничное поле, дальним краем вплотную подступающее к небу. В чистом полотне спелых колосьев, то тут, то там перебиваемые травой мелькали серые стежки грунта. Мы шли, погружая ступни в теплую дорожную пыль, и за нами бежала собака — японский пинчер по имени Лада. То грудью бросаясь на ниву, то снова с лаем возвращаясь на дорогу, она трепетала от переполнявшей ее энергии и смотрела на нас изумленными выпуклыми глазами.
Через добрый час ходьбы наша экспедиция вступала в таинственную лесную полутьму. Дорога плавно перетекала в тропу, уже холодную, утоптанную до глянца и рассеченную выпуклыми корнями старых елей. Она еще хранила полустертые следы мха, на вид столь же восхитительно древние, как зеленоватый налет на старинной бронзе. Здесь все было пропитано величием времени, и каждая хвоинка под ногами казалась реликтом. Попадая в колоннаду света между крон и древесных стволов, вспыхивали искрами букашки и блестела нежная паутина.
Теперь мне уже нравилось проводить время с детьми, и никому не хотелось уступать счастья первой показать трем восторженным парам глаз, что такое лесной муравейник или гриб-трюфель, где живет серая белка с пушистым хвостом-парашютом…
После целого дня, проведенного в лесу, после запекания в золе картошки и строительства индейского шалаша обратный путь всей этой мелкой команды был уже настоящим испытанием. Хуже всех вела себя Лада: она скулила от изнеможения, требуя, чтобы кто-нибудь обязательно нес ее на руках.
Чем меньше дней оставалось до осени, тем чаще и тревожнее думала я о том, что уже в сентябре Анюте предстоит идти в школу. Мне просто не хотелось отпускать ее из нашего маленького, уютного мира в большой, полный условностей и новых правил игры. В открывании ребенком жесткой реальности всегда есть что-то болезненное.
И вот однажды на пороге нашего дома появилась симпатичная черноволосая еврейка, учительница. Она пришла познакомиться с будущей первоклассницей. В местной школе, оказывается, уже обсуждался вопрос о поступлении Анюты и преподавательницы первых классов дружно отказывались брать ее к себе. Светлана Ильинична Рожанская, недавняя выпускница пединститута, колебалась. Она решила сама посмотреть и на семью, и на ребенка, и потому пришла к нам. Первый осторожный вопрос ее касался степени моего родства с этими детьми. Даже очки не добавляли мне солидности! Мы выпили по чашке чаю, она поговорила с девочками и удивилась их бойкости и открытости. Они очень хотели учиться в школе!
Когда утром первого сентября я, как полагается, привела Анюту в кружевном фартучке и белых лентах на линейку, Светлана Ильинична приветливо махнула мне рукой.
«Ваша девочка зачислена в мой класс», — сказала она, ставя малышку возле себя.
И тихо добавила: «Не переживайте…»
Николай — Ростиславу
пос. Карагайлы, 13 августа 1972 года
Мир тебе и дому твоему, друг мой Ростислав.
Я получил от тебя письмо — то самое, в которое была вложена открытка с видом на окрестности Бежина луга. Так приятно было смотреть на воду речушки, стада, на крыши деревенских построек, на всю эту необъятную зеленую ширь, уходящую вдаль для сретения с прозрачными небесами!
Каждое твое письмо, друг мой, всегда сокращает для меня время расставания с тобой.
Ты опять меня спрашиваешь о моей жизни и здоровье. Все по-прежнему, дорогой мой. Никаких изменений, никаких жалоб. Да и разве они могут быть здесь? Работа отвлекает, иногда увлекает и делает это бремя более сносным. А отношения… Это только в романе Достоевского тот, которого все считали за идиота, вдруг оказался всем необходим. А в жизни так редко бывает. Уж если тебя за юродивого сочтут или выдадут, то так всегда и будут воспринимать и действия, и слова твои.
Тут я хочу рассказать тебе одну страничку из моей прошлой жизни. Может, она ничем не примечательна, однако же памятна для меня и, можно сказать, жутка.
Это было в мои первые студенческие годы. В один из выходных я прохаживался по проспекту Карла Маркса. Знаешь, там неподалеку от «Детского мира» старинное серое здание? Увидел скромную рекламу, приглашающую на выставку картин какого-то малоизвестного художника. Я зашел, но никакого серьезного впечатления картины на меня не произвели, несмотря на их вызывающую экзотичность. Но вдруг в углу увидел незаметную, небольшую, в простой раме картину. Она меня остановила и оставила во мне такой след, что до сих пор ничто не может его изгладить. Сам не знаю, в чем дело. То ли я слишком впечатлительная натура, то ли человеческая участь бывает порой такова, что не может не запасть в душу… Как бы там ни было, маленькая картина и поныне жива во мне. Представь: возле стены полуразваленного дома сидит молодая девушка — смуглая, с тонкими чертами лица, с большими глазами, прикрытыми опущенными вниз ресницами. На ней не одежда, а страшные лохмотья, каких я никогда не видывал даже на нищих. Вокруг какая-то грязь, неустройство… Кажется, она никогда не поднимет своих печальных глаз, не взглянет на окружающий ее мир. Она как будто боится чего-то, беззащитна, подавлено, она словно бы не смеет жить… Я в ужасе подошел ближе к картине и прочитал название: «Пария». Что это такое? Я, студент второго курса высшего учебного заведения, не знал такого слова. Возвратившись домой, разыскал его в словаре и прочел: «отверженная».
Ах, вот что оно значило… Это в далекой экстравагантной Индии есть такие люди в обществе, которые из поколения в поколение повержены в прах, несут ужасную долю отвержения. Годами позже, читая о Магдалине, я почему-то провел мысленную параллель между этими женщинами. К Магдалине тоже нельзя было прикасаться, чтобы не оскверниться. Каков же был шок у святош израильских, когда ей позволил омыть Свои ноги Тот, Кто был так непостижимо чист? Значит, в Его глазах она, презренная в обществе, выглядела совсем по-другому. Она была реабилитирована таким Судом, которого выше нет. Что она была грешница, это правда. Но кто был виноват в этом? Кто довел ее до того? И кто дал право тем, кто ее судьбу искалечил, превращать ее в пугало, в предмет вечной брезгливости? Я думаю, что судьба Марии и страдающее лицо той индийской девушки, — это предостережение тем, кто мнит о себе, что он верен и праведен, а все иные — лишь безмозглые червяки или вредные гады. Но если Магдалина была признана и принята здесь на земле, то разве это не означает, что она принята и на небе?
Извини, что я так расписался. Жду писем от тебя и Нины.
Ваш друг, Николай Либенко.