– Уже поздно. Нам надо доехать до испанской границы завтра до темноты, – сказал Ларсен и, подавая пример, поднял вещи Тересы.
Росель взял свои и прошел мимо Дориа, выпрямившись, руки по швам, а взглядом пытаясь изобразить суровость. И все-таки Дориа не верил, что это правда.
– Тереса, останься.
Но Тереса первой вышла в коридор и стала осторожно спускаться по деревянным ступеням, которые привратница только что натерла воском. Дориа удержал за руку Ларсена.
– Ты мне должен книгу. С этой книгой ты уносишь мою память, ты уносишь то, что я тебе давал день за днем.
– Я напишу ее, Луис, клянусь тебе.
И пошел дальше. Рука Дориа легла на плечо Роселя.
– Альберт, дорогой провинциал, личинка, не глупи, Альберт… Думаешь, мне самому не хочется, как вам?… Но что я смогу сделать там, внизу? А вы? Если мы останемся здесь, мы будем культурным воинством, пропагандистами, будем служить всему тому, что мы любим, всему, что мы любим. Ты же музыкант. Ты прирожденный музыкант, а не воин.
Все трое были уже внизу, а Дориа еще кричал через перила:
– Сукины дети! Какие же вы сукины дети! Думаете, я умру от стыда, что остался, думаете, что уничтожите меня своим благородным поступком? Я не умру! Я – изысканный труп, труп разума, а вы жалкие рабы дешевых страстишек! Le cadavre exquis boira le vin nouveau! Не забудь, Альберт. И ты, жалкая потаскуха, жирная телка, неудачница. И ты, шведская свинья, ведь ты же свинья.
Выйдя в переулок, Ларсен вздохнул. «Ситроен» стоял на своем месте и нервничал не меньше, чем они сами. Все трое уселись на переднее сиденье, и Ларсен, издав ковбойский клич, тронул своего боевого коня, а Росель с Тересой подхватили его клич, грудь распирала радость, до боли, словно радость эту они вдохнули с воздухом, а внутри она отвердела камнем. Площадь Согласия, бульвар Сен-Жермен, Распай… прощайте, у Альберта увлажнились глаза, прощай, Дантон, прощаюсь с тобой от имени всех, кого гильотинировали, и тех, кто еще взойдет на гильотину; Пор-де-Жентий, Париж остался за спиной, перед ними лежала дорога на Лион, дорога в Испанию.
– Когда устанешь, мы тебя сменим за рулем, правда, Альберт?
– Я не умею водить. У меня нет прав.
– А я умею. И права есть.
Тереса не отрывала блестящих глаз от дороги, на которую с запада надвигались сумерки. Росель достал из кармана пиджака четыре бумажки с перпиньянским адресом и дал одну Ларсену, другую – Тересе.
– На тот случай, если на границе нас разделят, скажите, что вы из Парижа, от Бонета, и вам помогут перейти границу.
Свою бумажку он спрятал, и в руках у него осталась последняя, предназначавшаяся Луису Дориа. Тереса глянула на бумажку, а потом в глаза Роселю с немым вопросом: выходит, ты его плохо знал? Неужели ты хоть на минуту подумал, что он тоже вернется? Росель разорвал бумажку и выбросил клочки в окно. Тереса стала напевать «Я буду ждать», а потом «Маринеллу», за ней «Ne croyez pas que les gendarmes soient toujours des gens sérieux» и «Шляпы и мантильи»; Ларсен подхватывал припев. Они заночевали в лесу, на выезде из Лиона, спали прямо в машине. Ларсен, почувствовав себя главой экспедиции, проснулся первым, вышел из автомобиля, сделал зарядку под деревьями и продышался как следует, напитал легкие кислородом.
– Уже приехали?
– Нет. Мы все еще около Лиона.
Росель рассматривал свои руки, слишком короткие пальцы для концертирующего пианиста, слишком тонкие и слабые для винтовки, и ему вдруг представилось, как при выстреле пистолет или маузер отдачей ломает все до единой косточки.
Тереса поднялась и села на заднем сиденье, которое оба ее спутника отдали ей в полное распоряжение. Краска потекла с ресниц, она рассматривала руку Роселя, сжимая ее в ладонях.
– Какие красивые руки.
– Слишком маленькие для концертирующего пианиста.
– У Шопена были маленькие руки. Жорж Санд рассказывает.
Когда уставший Ларсен сбросил скорость, Тереса сменила его за рулем. Оба спутника напряглись, собираясь прийти на помощь при первом же неверном движении.
– Успокойтесь. У нас дома всегда был автомобиль, а я участвовала в ралли в Аржентоне и в Сан-Андреу-де-Льяванерос.
Они прикусили язык и расслабились, за окошком мелькали пейзажи, трое погрузились в свои мысли, вспоминали прошлое, жизнь.
– Приеду в Барселону, сразу домой не пойду, а то родители в обморок попадают. Сперва узнаю, какова ситуация, что да как, а уж потом заявлюсь домой. А вы?
– Мне отчитываться некому. Я – швед.
Ларсен засмеялся. А я пойду домой, сказал Росель совсем тоненьким голоском. И почти увидел, как побелеет лицо матери, вдребезги разлетелась надежда, что беда минует сына, там, по ту сторону границы, что отделяет войну от мира, жизнь от смерти.
– А что вы будете делать, когда кончится война?
Ларсен расхохотался.
– Закончу книгу о Луисе.
– А я опять буду играть на рояле. Где бы я ни был. И кем бы ни стал. Я – пианист.
А она не сказала, что собирается делать после войны: как ни старалась, не могла представить.
– Обидно за отца. Я в каком-то смысле была его экспериментом. Он дал мне такую же свободу, как и братьям, мать только ахала и ужасалась. И вот я возвращаюсь с пустыми руками.
– Или с винтовкой. Винтовка тебе очень пойдет, Тереса.
Они пообедали в студенческой столовой в Монпелье, где Ларсен с Тересой предъявили студенческие удостоверения. У шведа был жар, пот лил с него градом. Из туалета он вышел мертвенно-белый, весь в бисеринках пота. Не волнуйтесь. Такое иногда со мной бывает. И потом, лежа на заднем сиденье, заходился в кашле и выхаркивал на огромный платок клочья легких. К вечеру до приграничного пункта Ла-Хункера оставалось пятнадцать километров; они остановились – приближался решающий момент.
– Ну, попытаемся. Ларсен, где твое журналистское удостоверение? Готовы? Садись за руль, чтобы меньше привлекать внимание.
Ларсен последний раз прокашлялся, решительно сжал руль, обернул к ним бледное, печальное лицо и улыбнулся:
– Le jour de gloire est arrivé.[159]
«Дорогой Герхард, до меня доходят самые разные сведения относительно Вашего места жительства в Барселоне, кто-то даже сказал, будто Вы еще не возвратились из-за границы. Вас, наверное, удивит, что я в столь короткий срок успел съездить за границу и возвратиться обратно, но не сомневаюсь, вы меня поймете – в стране такое происходит. Завтра я отправляюсь на фронт в отряде милиции ПОУМ после короткого обучения, в результате чего, кроме всего прочего, научился стрелять. Я не проходил военной службы, был освобожден от призыва, и теперь опасаюсь, что мне будет трудно приспособиться к сложным условиям. Я стреляю. Иногда даже попадаю в мишень. Наконец-то мои руки чему-то послужат. Что касается музыки, я набрался терпения и переписал все свои сочинения, чтобы взять копии с собой на фронт и там работать. Я не закрываю глаза на трудности, и главная трудность – где играть. На фронте нет роялей, так сказал мне один начальник, видимо важный, судя по тому, как уверенно и категорично говорит он о том, что есть и чего нет на фронте. Я рассчитываю, что как-нибудь меня отпустят на побывку, и я надеюсь, Вы напишете мне, где бы ни находились. Я познакомился с Мийо. Это предпоследнее событие в моей парижской жизни. В газетах прочел, что объявлена премьера его «Христофора Колумба», по драме Клоделя. Как интересно. Мийо теперь для меня словно далекая и плохо отпечатанная фотография. Но к чему лишние слова. Мой адрес: Альберт Росель, Колонна Маурина, Тьерс (Уэска), а лучше оставьте письмо на мое имя в помещении ПОУМ, на Рамбла-де-лос-Эстудиос, и мне его перешлют».
Послесловие
Уроки маэстро Роселя
С виду невзрачный, как будто прибитый жизненными невзгодами, неряшливо одетый старик, сгорбившись и от всего отрешившись, сидит за роялем в заведении более чем сомнительного пошиба близ барселонского бульвара Рамблас. В перерывах между выступлениями отвратительно кривляющихся эстрадных «звезд», подчеркивающих свою извращенность и потакающих низменным вкусам толпы, – модных артистов, которым аплодирует сам министр культуры, демонстрирующий свою «демократичность», – пианист тихо, словно для себя, наигрывает фрагменты из пьес Федерико Момпоу, барселонского композитора, ученика Пабло Касальса, в своих произведениях стремившегося передать своеобразие народной музыки Каталонии. Что это: протест старого музыканта против эрзац-культуры, насаждаемой в его стране под лозунгом «свободы искусства», или же просто стремление отдохнуть душой от окружающей грязи, погрузившись в кристально чистую музыку? Как бы то ни было, звуки, свободно и уверенно извлекаемые пианистом из инструмента, заставляют встрепенуться всех, кто хоть немного разбирается в музыке, – они с удивлением вслушиваются в мастерское исполнение, столь неожиданное в таком месте. И вокруг музыканта, такого вроде бы жалкого на вид, образуется необычное магнетическое поле: от него исходит поразительная внутренняя сила, чувство огромного достоинства – все почтительно обращаются к нему, называя его «маэстро»…