Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Дориа нарушил долгую и приятную тишину. Он не услышал от Тересы ни слова упрека и заполнил комнату суетой и планами на вечер. Поужинаем в бистро «У Люсьен» в Латинском квартале, цены сносные, а потом пойдем в театр, арена «Лютеция» дает «Дантона» Ромена Роллана, чтобы в канун 14 июля вы немножко прониклись революционным духом.

Тереса с Альбертом заявили, что вечер изумительный, Дориа согласился, и решено было в Латинский квартал идти пешком. А вот в завтрашней демонстрации он не собирается участвовать. Я не такой, как все. Толпа мне претит. Следовало бы законом запретить собираться более чем двадцати человекам. К тому же завтра вечером в «Альгамбре» представление, которое называется как раз «14 июля», а дирижирует сторонник Народного фронта маэстро Дезормьер. Я предпочитаю «Альгамбру». Зрелища надо смотреть в театрах.

– И ты пропустишь первое Четырнадцатое июля Народного фронта?

– Совершенно спокойно.

И поступает он так сознательно, ибо нравственность его глубоко возмущена. Завтра созывают единую демонстрацию, где пойдут вместе социалисты и коммунисты, дети и старые развратники, француженки и французишки, кошки и собаки из всех подворотен, Арагон и Блюм.

– Акция, в которой вместе принимают участие Арагон и Блюм, – не для меня.

– А что тебе сделали Арагон или Леон Блюм?

– Они меня оскорбили. Арагон в свое время отделал Блюма в «Красном Фронте», он написал: «Feu sur Léon Blume, feu sur les savants de la socialdemocratie»,[113] a теперь все забыто под единым знаменем Народного фронта. Нет. Я ко всему отношусь серьезно. Пойди я завтра на демонстрацию, я бы должен был при появлении Блюма стрелять в него и в этих дрессированных медведей социал-демократии.

Агрессивность против Арагона и Блюма распространилась и на Роселя, которого он обвинил в том, что тот подыгрывает критикам Шостаковича. Ирония перешла в сарказм, заметив раз и другой, что Альберт с Тересой переглянулись, Дориа и вовсе разошелся.

– Тебе, в твоей заштатной деревне, может, и неведомо, что в «Правде» разнесли в пух и прах последнюю вещь Шостаковича, а в доказательство его мелкобуржуазного индивидуализма заявили, что музыку Шостаковича простые люди не могут насвистывать во время бритья.

– Невероятно.

– Это было напечатано, и никто не опроверг.

– А что у меня общего с «Правдой»?

– Ты склонен обременять Историю деталями и оттенками. Так можно докатиться и до вывода, что Гитлер и Сталин – разные вещи.

– Разумеется.

– Тех, кто рассуждает подобным образом, следует подвергнуть судебному процессу в Москве.

– Это объективное суждение. Так сказать мог бы даже троцкист.

Должно быть, Росель сказал что-то совсем неуместное, потому что Дориа отошел от него на расстояние и принялся поносить Троцкого и троцкистов. Кто сеет ветер, пожнет бурю. Что понимает политик в страданиях художника? Почему Троцкий считает, что Шостакович должен сочинять частушки, под которые простым людям было бы удобно бриться? Прокофьев, Хачатурян, Шостакович вынуждены сочинять симфонии, услаждающие слух Верховного Совета, или гимны в честь белорусских ударников труда. Какое дело Троцкому до того, как это сказывается на искусстве и художнике? У него своя логика: получит он власть или нет, кто кого, вот и все. А Арагон? Разве Арагон пишет такие стихи, которые Торезу удобно твердить, пока он моется и вытирается? Так вот, Альберт, что я скажу, даже если тебе это неприятно: Шостакович с Арагоном виноваты не меньше, чем их критики, потому что они позволяют себе униженно извиняться за то, что родились гениями, и выпрашивают местечко в очереди, где толпятся нищие духом.

– Все не так просто, их можно понять. Нельзя позволить, чтобы революция потеряла силу.

– Меня лично это не касается.

– Ты этого понять не можешь. Ты не революционер.

– Моя музыка – ниспровержение всего и вся, а ты с твоим Троцким, Сталиным и Арагоном – бюрократы духа. Из всех, кого Дориа осыпал оскорблениями, Альберт почему-то сочувствовал больше всего Троцкому. Гибель Троцкого придавала ему в глазах Альберта романтический ореол, он оставался холодным аналитиком и в том, что говорил, и в том, что писал.

– Ни один политик не написал столько прекрасного и нового о литературе и искусстве, как Троцкий.

– А кому это нужно? Я хочу свободы без всяких прилагательных. Писать и петь о задницах и о стенах все, что рифмуется с ниспровержением и разрушением, это же арифметика.

Дориа раскинул руки в стороны, словно собираясь объять слово «арифметика», а потом сомкнул их вокруг мощного бюста Тересы, сунул руки ей за ворот, взяв в ладони ее груди, выпустил их наружу, под желтый свет, сочившийся из дверей бистро «У Люсьен». Одной рукой зажимая крик, а другой прикрывая грудь, Тереса застыла соляным столбом, а Альберт сунул руки в карманы и опустил глаза, готовый провалиться в зыбучие пески тротуара. Луис снял пиджак, взмахнул им, точно ловя волшебным плащом отлетающую душу застывшей Тересы, накинул его на плечи девушки, одну за другой застегнул пуговицы и захохотал, а рукой поглаживал Тересу по спине, подталкивая в сторону освещенных кафе и ресторанчиков на площади вокруг статуи Дантона.

– Ты идешь? – спросила Тереса, полуобернув лицо к окаменевшему Альберту.

– Нет.

– Оставь его.

Альберт повернулся и пошел к бульвару Сен-Мишель. Дориа остановил его, встал перед ним посреди тротуара, улыбаясь и размахивая руками.

– Ты что, рассердился? Брось. Пошли с нами. Тереса хочет, чтобы ты пошел с нами. Тереса! Альберту непременно надо идти с нами?

– Непременно!

Тереса крикнула, и Альберт увидел, что она снова счастлива и ждет под неверным и мертвым светом бистро.

– Нет. Идите одни.

– А ты куда? Давай поужинаем, потом помочимся на статую Дантона, еще что-нибудь придумаем. Ночь потрясающая. Обещаю тебе больше не говорить о политике.

– Нет. Дело не в этом.

– А в чем же?

– Я хочу побыть один.

– Один, как телеграфный столб, посылающий сигналы в никуда. Неплохо ты устроен. Счастливчик, тебе хорошо с самим собой.

Но ему не было хорошо. Он сдался на милость темной комнате и постели, но, сколько ни силился представить город – то, что он в нем знал и что еще хотел узнать, – все тотчас же заслоняла гигантская фигура Дориа. Дориа был непреодолимым препятствием, посредником, sine qua non,[114] без которого Альберт не мог подступиться к тому, к чему стремился всей душой. А может, Дориа просто занимал свое место под солнцем, и только так можно было отвоевать это место эмигранту культуры, прибывшему в центр культурного мира. Дориа угнетал его как человек, его манеры и поведение пугали, а его отношения с Тересой раздражали, она просто-напросто превратилась в сексуальную тень Дориа, от него зависела не только ее радость, но и само ее существование. Он слышал, как Луис вернулся, один, потом рядом пробили часы, и он слышал почти все удары; на рассвете Альберт забылся глубоким сном, и проснулся, когда утро было уже в разгаре, его разбудил приход Ларсена, тот шумно ввалился в квартиру с красными и трехцветными флагами, французским и испанским. Альберт слышал, как в ответ на зажигательные речи Ларсена Дориа только рыкал, презрительно или несогласно, и его глазам предстало зрелище: Ларсен развешивал флаги по стенам, Тереса хохотала – каталась по софе, а Дориа заперся в спальне и не желал оттуда выходить.

– Не желаю идти на продажный праздник. Сталин завладел нашими знаменами Четырнадцатого июля и всех нас заразил тоталитаризмом.

– Я уверен, он читает по бумажке, – сказал Ларсен, давясь от хохота и заговорщически подмигивая Тересе. – Когда ему приходит в голову какая-нибудь фраза, он ее записывает, заучивает наизусть, а потом при случае выпаливает как свеженькую. Правда, Тереса?

Тереса только хохотала и кивала.

– Луис, весь Париж заметит, что тебя нет.

– Именно поэтому. Поэтому и не иду. И завтра же пошлю статью в «Вендреди» и ясно объясню, почему я не принял участия в праздновании Четырнадцатого июля тысяча девятьсот тридцать шестого года.

вернуться

113

«Огонь по Леону Блюму, огонь по дрессированным социал-демократам» (франц.).

вернуться

114

Непременным условием (лат.).

50
{"b":"178807","o":1}