Девушка сидела, ничего не слыша, онемев и похолодев от ужаса. Всего ожидала она, но чтоб родной отец выгнал из дому… Янка почувствовала, что ее глубоко обидели, но слез в ее глазах не было. Взгляд ее бесцельно блуждал по комнате, а в ушах все еще звучал хриплый крик отца: «Вон!».
— И уйду, уйду! — покорным и каким-то чужим голосом сквозь слезы повторяла Янка. — Уйду…
Однако на душе было так тяжело, так невыносимо тяжело, что Янка сидела не двигаясь, замерев от боли. Казалось, отцовское «вон!» до крови хлещет ее железным прутом.
— Боже мой! За что? Почему я такая несчастная? — спрашивала она себя.
Прибежала Кренская и со слезами в голосе принялась утешать Янку, но та отстранила ее. Девушке нужны были не такие слова, не такое утешение!
— Отец меня прогнал… Надо уезжать, — сказала Янка, недоумевая, как могут эти скупые слова заключать в себе так много.
— Но это невозможно! Отец должен простить…
— Нет, больше я здесь не останусь, довольно помучилась, довольно…
— К родственникам поедете?
На минуту Янка задумалась, но вдруг ее сумрачное лицо просветлело:
— Поеду в театр. Быть тому!
Кренская, изобразив удивление, посмотрела на Янку и стала ее отговаривать.
— Помогите лучше упаковать вещи. Я уеду с первым же поездом.
— Пассажирский теперь не идет в Кельцы.
— Доеду до Стшемешиц, а оттуда по венской дороге в Варшаву.
— Подумайте хорошенько. Такой шаг — это на всю жизнь. Не пришлось бы жалеть…
— Нет, решено! Так должно было случиться, и так будет.
Янка тут же, не отвечая Кренской, начала торопливо собирать вещи. Белье, платья, книги, ноты, разные мелочи — все это она старательно уложила в свой ученический чемоданчик, так, как будто возвращалась в пансион после каникул.
Сейчас девушка уже ничего не чувствовала и думала только о том, что должна уехать немедленно, и как можно дальше от Буковца. Ее подгоняли опасения, что потом на это не хватит сил и отваги.
С Кренской простилась она равнодушно, казалась спокойной — да так оно, пожалуй, и было, — и только внутренняя дрожь, которую никак не удавалось унять, свидетельствовала о недавней буре.
До поезда оставался целый час. Янка велела отнести вещи вниз и пошла в лес; там она села под развесистым буком и долго смотрела перед собой неподвижным взглядом.
— Навсегда! — вполголоса ответила она веткам, которые, склонившись над ней, зашелестели, зашумели листьями.
— Навсегда! — повторила Янка, всматриваясь в красноватые блики, которые заходящее солнце роняло на землю сквозь переплетенные ветви бука.
Лес замер в великом молчании, словно вслушиваясь в прощальные слова и недоумевая, как может человек, который вырос здесь, в лесу, жил с ним одними чувствами, пролил столько слез в его объятиях, так много передумал в его тиши, — как может он проститься и уйти навсегда, искать новых друзей и лучшей доли.
Жалобно зароптали деревья… Что-то похожее на грустную прощальную песню пронеслось по лесу; дрогнули зеленые лапы папоротника, затрепетали молодые листья лещины, тихо прошелестели сосны тонкими иглами, лес вздохнул, отозвался протяжным стоном. Птицы запели прерывистыми испуганными голосами, а по небу, по земле, устланной листьями, белыми коробочками ландыша и золотыми мхами, пробежали смутные тени и пронеслись глухие стоны, подобные эху горьких рыданий.
«Останься! Я заменю тебе все… Останься!» — с отцовской нежностью умолял лес.
А рядом шумел, бушевал ручей, подмывая пни и камни, встававшие на его пути, кружил, извивался, бросался с уступов, падал, разбитый в пену, в каскады пыли, переливался на солнце всеми цветами радуги, неудержимо бежал вперед и, победно журча, манил:
— Иди… иди…
Потом наступила глубокая тишина, прерываемая лишь звоном комаров и стуком падающих прошлогодних шишек. Где-то далеко куковала кукушка.
«Навсегда! — прошептала Янка.
Она поднялась и пошла на станцию. Шла не спеша, с любовью в последний раз глядя на деревья, тропинки, откосы холмов. Ее душили слезы, горько было сознавать, что нужно навсегда покинуть места, к которым она так привыкла…
Только сейчас поняла Янка, как тяжело уезжать, как заблуждалась она, думая, что не оставляет здесь ничего дорогого. Ей придется покинуть то, что было частицей ее существа, покинуть горы, луга, чистое небо, тревожную, но правильную жизнь, неповторимые минуты одиночества — все свое прошлое, полное борьбы, гнева, надежд и восторгов.
Она и не предполагала, что теряет так много. Было тоскливо и обидно смотреть на этот дорогой ей кусочек земли, где по-прежнему будет светить солнце, по-прежнему будет шуметь лес и завывать тысячами голосов ненастной осенней ночью, будут приходить весны, распускаться цветы, и эти благодатные родные места, полные меланхолии, эти лунные ночи, задумчивые рощи — все это будет существовать. А она должна уйти. Ее, совсем одну, судьба бросает куда-то в неведомое и… навсегда.
Янка старалась представить себе ту новую жизнь, навстречу которой она шла: сожаление о прошлом стало утихать, силы постепенно возвращались. Теперь Янка могла выпрямиться, поднять голову и смотреть перед собой смелей и уверенней.
Заметив на перроне отца, девушка даже не вздрогнула: между ними уже стоял новый мир, в который она сходила, этот мир манил, сулил счастье и славу.
Знакомые подходили к Янке, здоровались, спрашивали, как она поживает, куда едет. Не теряя самообладания, она отвечала — к родственникам. Девушка уже настолько овладела собой, что смогла сама пойти в кассу. Янка стала перед окошком и потребовала билет.
Орловский (он же был и кассиром) резким движением поднял голову, и, казалось, багровая тень легла на его лицо. Не проронив ни слова, он отсчитал сдачу, поглаживая бороду, спокойно и холодно посмотрел на дочь, будто они не были даже знакомы.
Отойдя от кассы, Янка обернулась и встретилась с горящим взглядом отца. Орловский отшатнулся от окна, громко выругался, а Янка пошла дальше, только ноги теперь дрожали и сделались чужими и непослушными. Отцовские глаза, будто застланные кровавыми слезами, поразили ее, оставив на сердце тяжесть.
Пришел поезд. Янка села в вагон и стала смотреть на станцию. Кренская, махая из окна квартиры платком, делала вид, будто вытирает слезы.
Орловский, в красной фуражке, в ослепительно белых перчатках, с неподвижным лицом ходил по перрону и ни разу не взглянул на дочь.
Ударил колокол, раздался гудок паровоза, свисток главного кондуктора, и поезд тронулся.
Телеграфист поклонился на прощание. Янка не заметила этого, видела только, как отец медленно и тяжело повернулся и вошел в канцелярию.
— Навсегда! — повторила Янка.
Леса, деревни, холмы и болота, похожие на фантастические тени, пронеслись мимо окна вагона. Янка не могла оторвать от них взгляда. Казалось, неотвратимая, могучая сила подхватила ее, вырвала из родного гнезда и несет теперь в чужой мир, навстречу неведомой судьбе.
Наступила ночь. Подобно серебристой лодке, затерявшейся в море бесконечности, по темно-синему небу плыл месяц. А Янка, высунувшись из окна, все смотрела в сторону Буковца и время от времени беззвучно повторяла:
— Навсегда! Навсегда!
Орловский к обычному часу пришел на ужин. Кренская, несмотря на свою радость, была неспокойна; тревожно заглядывая хозяину в глаза, кошачьим шагом ступала по комнате, еще более покорная, чем прежде.
Орловский словно боролся с собою — он не сыпал проклятиями и не вспоминал о Янке. Только запер на другой день комнату дочери и ключ спрятал в письменный стол.
Лицо его после бессонной ночи было мертвенно-бледным, глаза ввалились. Кренская слышала, как он до утра ходил взад и вперед по комнате. Однако службу Орловский исполнял, как всегда, добросовестно. За обедом Кренская осмелилась о чем-то заговорить.
— Ах, да… Мне нужно с вами кое-что уладить…
Кренская побледнела, забормотала о Янке, о своей привязанности к ней, о том, как уговаривала ее не уезжать, как умоляла…