— Старший пойдет по медицине, младший пристроен в магазин, а остальные еще мелкота и такие слабенькие, болезненные, просто страх!
— Утопи их, как щенят, сукиных детей! Утопи и баста! — бормотал уже ничего не соображавший Гляс.
— Ты совсем пьян… — попытался его усовестить Гольд. — Ты не представляешь, какие это дети! Родные, хорошие! Мне оттуда никогда не вырваться…
— Женись, будут у тебя свои олухи, сукин…
Его начала мучить икота.
— Не могу… Сначала этих должен вывести в люди, — невозмутимо продолжал Гольд, беря в обе руки стакан и отпивая из него маленькими глотками чай. — Должен их вывести в люди, — добавил он, и глаза его засветились радостью любви.
Кшикевич, проходя мимо, так сильно толкнул Гольда, что тот охнул от боли, и все же продолжал по-прежнему улыбаться, думая о своих племянниках.
Кшикевич был совершенно трезвый, очевидно алкоголь на него не действовал. Толкнув Гольда, он даже не извинился перед ним и побежал дальше.
Подходя то к одному из гостей, то к другому, он наклонял свою остроконечную голову, что-то таинственно сообщал и шел дальше. Он плел интриги, рассказывал всякие небылицы о богатстве Цабинского и по секрету разносил новость о том, что Чепишевский основывает труппу, давая понять, что ему известны подробности.
— Наверняка знаю, если бы вы к нему пошли, он все руководство отдал бы в ваши руки, — шептал Кшикевич на ухо Топольскому.
— Можешь себе взять руководство, я никогда не сойдусь с Чепишевским.
— Почему? У этого чудака хорошие намерения, к тому же деньги… Верный заработок…
— Чепишевский болван, Чепишевский набирает труппу, чтобы иметь свой гарем и получить звание директора. Ясно, пан Кшикевич?
— Ясно, пан Топольский, и все же надо как следует обо всем подумать, деньги всегда остаются деньгами.
Топольский повернулся к нему спиной и пошел выпить содовой.
Стояло такое жужжание, какое бывает в улье, когда молодой рой готовится к отлету. Затаенные желания, зависть, склоки и хлопоты неудержимо прорывались наружу. Говорили громко, клеймили без стеснения, чернили без жалости, изничтожали и унижали немилосердно. Теперь каждый стал самим собою: никто не прикрывался маской и не стеснял себя рамками одной роли: каждый играл тысячу ролей, для этих комедий здесь была своя сцена, свои зрители и актеры, нередко гениальные.
Янка, одурманенная и выпитым вином и многолюдным сборищем, затеяла с Вавжецким разговор о театре. Тот покатывался со смеху, столь наивной представлялась она ему со своими взглядами.
Потом Янка бродила по комнатам, следила за карточной игрой, вслушивалась в разговоры, споры и чувствовала, что недостает ей чего-то, чтоб быть совершенно довольной.
Было время, она мечтала об этом мире, об этих людях; теперь мечта осуществилась, и все же Янке казалось, что стремилась она к другому, — здесь было все слишком бледным и будничным и не приносило удовлетворения. Чем все они, кроме Котлицкого, о котором Янка сейчас не думала, отличаются от театральной публики? Она не видела в них артистов. Совинская успела уже со злорадством сообщить ей, что все в прошлом были ремесленниками, конторскими служащими, лавочниками, торгашами, и только о Топольском и Песе ничего не известно. Это унижало в глазах Янки достоинство актера. Ей на память пришла сцена из «Сна в летнюю ночь» Шекспира.
«Я Луна! Я Лев!» — с пафосом декламировал один почтенный столяр, силясь изобразить грозное величие царя пустыни.
«Так вот они какие! — с горечью размышляла Янка, вглядываясь в присутствующих. — Неужели Шекспир с умыслом посмеялся над людьми и, изображая потуги этих мужланов, хотел сказать, что все люди равны перед лицом настоящего искусства. Что их желания — безотчетное стремление слепых к солнцу?!» И опять смотрела, стараясь разглядеть хотя бы кончики крыльев за чьей-то спиной, хотя бы слабое отражение бессмертия в глазах; но видела лишь толпу, которая, казалось, говорила:
«Я Стена! Я Луна! Я Приам![19] Я Лев! Не бойтесь, мы честные, порядочные люди, которым, бог знает зачем, велено играть комедию! Тише! Сейчас я зарычу, как лев!».
Да, они были портными, сапожниками, обойщиками, официантами, белошвейками, женами, сбежавшими от мужей, и по какому-то фатальному предназначению игравшими комедию… Да, это были убогие умы, заурядные личности, мелкие души — серая толпа; но в этой толпе, собранной из всех слоев общества, крылось столько горячей любви к искусству, к театру, ими так завладела театральная химера, что они, забыв о своих профессиях, бросили мужей и детей, пренебрегли добрым именем и семейным благополучием и без колебаний пошли за триумфальной колесницей Мельпомены.
Далеко не все, подобно Топольскому и Песю, понимали, что такое искусство. И все же искусству отдавали они жизнь, ум и сердце, становились рабами его навечно и без оглядки. Ради искусства сносили нужду, страдали и забывали о собственном благе.
И если даже были среди них души недобрые, фальшивые и грубые, не раз за это осмеянные и униженные, все же они были лучше других уже потому, что в театр они шли не от животного страха перед голодом, а во имя идеи, пусть неопределенной и неосознанной, но избранной на всю жизнь. Эти души были богаче многих еще и потому, что подчинялись зову природы — и страдали.
Котлицкий прервал Янкины размышления, он стоял перед ней, держа в руках чашку чая. Все так же улыбаясь, с видом усталого от жизни человека, он заговорил:
— Присматриваетесь к обществу? Не правда ли, какая энергия в каждом жесте, какие сильные характеры. Если бы весь нервный заряд их собрать в аккумулятор, получилась бы величина, равная нескольким лошадиным силам, но весь этот заряд растрачивается на болтовню…
— Ваша желчность тоже не лишена силы… — как бы невзначай заметила Янка — Котлицкий начинал ее раздражать.
— К тому же расходуется на умствования и насмешки, — вы еще и это хотели сказать?
— И не только. Я хотела сказать, что все это вместе похоже на…
Янка в нерешительности смолкла.
— На что? Умоляю, говорите… Страшно люблю, когда женщины… не лгут.
— На флирт, довольно скучный и примитивный, — ответила Янка.
— О, какая откровенность!.. Продолжайте, я с удовольствием слушаю этот милый щебет.
— Я все сказала. А если излишне откровенна, так только потому, что не люблю подслащенной светской фальши… Я не терплю жеманства, всегда говорю прямо и если выбираю путь, то тоже прямой! Самое страшное для меня — стоять на месте.
— Золотая середина — это позиция мудрецов: отсюда хорошо видно целое.
— Скорее это позиция слабых, у которых нет ни воли ни сил, ни желания что-то делать, они предпочитают наблюдать со стороны и похваляются своими наблюдениями. Такие думают, что все прекрасно видят, на самом же деле они видят лишь отражение действительности, — убежденно заключила Янка.
— Сильно сказано! И хотелось бы верить, что сказано, искренне, — с усмешкой заметил Котлицкий.
— Нужно знать наверняка, к чему стремиться, нужно что-то делать, делать с душой, и не быть безучастным к жизни…
— И преглупо заблуждаться, рассчитывая, что это к чему-то приведет, — докончил за нее Котлицкий.
— А зачем заботиться о том, к чему это приведет? Лишь бы не привело к скуке.
— Прошу прощения, но это тоже флирт, только другого сорта. Любопытно, к чему приведет вас эта страсть, чего вы добьетесь своей чрезмерной энергией.
— Может, и добьюсь, чего хочу добиться, — ответила Янка уже не так уверенно, — мысли ее заслонила вдруг серая пелена страха перед неизвестным.
— Посмотрим, посмотрим… — многозначительно протянул ее собеседник, поставил чашку на столик, попрощался и бесшумно удалился.
В прихожей заспанный Вицек подал ему пальто. И когда Котлицкий собрался уже уходить, из-за ширмы до него донесся монотонный детский шепот. Котлицкий заглянул за ширму и увидел четверых детишек Цабинского в ночных рубашках; стоя на коленях, они повторяли за няней молитву.