Сияющий Цабинский подбежал к ней с вином и пирожными, но Пепа уже пригласила всех к столу.
Та, которую так долго ждали, извинялась за опоздание, и ее тоненький голосок потонул в громком хоре людей, наполнивших комнату. Она заняла почетное место рядом с Пепой, Майковской и редактором. Котлицкий расположился в конце стола возле Янки, а Владек втиснулся между Янкой и Зелинской.
Все усаживались, как могли. Только Кшикевичу, человечку с квадратным лицом, остренькой бородкой, всегда игравшему на сцене злодеев, не хватило места за столом, и он принял на себя роль распорядителя. Его желтое, будто из кусочков склеенное лицо поминутно мелькало то в одном, то в другом конце комнаты.
Янка наблюдала, как постепенно у гостей оживлялись лица, блестели глаза. Обстановка разряжалась.
Серебряные канделябры, букеты, корзины с фруктами, бутылки — все это составляло фон, на котором вырисовывались раскрасневшиеся физиономии актеров.
Вслед за первыми же выпитыми рюмками начало прорываться веселье, слышались шутки, смех.
После тоста, провозглашенного редактором в честь именинницы, поток голосов с неудержимой силой залил всю комнату. Гости говорили, смеялись, острили. Хмель розовым туманом веселья уже окутывал сознание и наполнял сердца радостью.
Посреди ужина в передней раздался резкий звонок.
— Кто бы это мог быть? — спросила Цабинская, осмотрев присутствующих.
Все приглашенные были на месте.
— Няня! Открой дверь.
Няня суетилась возле бокового столика, за которым сидели дети; открыв дверь, она тотчас вернулась.
— Кто же там?
— А никто, этот желтый нехристь! — презрительно заметила нянька.
Актеры прыснули со смеху, услышав такое определение.
— Ах, правда, не хватает Гольда! Дорогого, бесценного Гольда!
Гольд вошел, кланяясь обществу и пощипывая редкую рыжую бороденку.
— Как поживаешь, нехристь?.
— С шабаша явился?
— Эй, жид! Иди сюда, здесь для тебя кошерное местечко приготовлено.
— Кассир! Жемчужина всех кассиров, иди к нам!
— Фундамент труппы нашей!
А кассир все раскланивался, не обращая внимания на град ядовитых насмешек.
— Уважаемая хозяйка простит меня за опоздание. Моя семья живет на Шмулевизне, и мне пришлось сидеть с ними до конца праздника.
— Ну, и кугель и шабашовка так пришлись тебе по вкусу, что ты не торопился на католический ужин…
— Прошу, уважаемый. Если не хочешь есть, то пить-то тебе, наверное, можно, — усадил его Цабинский, освободив место рядом с собой.
Гольд, примостившись возле хозяина, продолжал улыбаться, в то время как все более злые насмешки градом сыпались на его курчавую голову.
Пропуская насмешки мимо ушей, Гольд принялся за еду. Он стоически выдерживал подобные атаки и оскорбления, которых актеры для него никогда не жалели, мстя за ростовщические проценты.
Когда о нем немножко позабыли, Гольд заговорил:
— Я принес вам свежую новость; вижу, никто еще не знает.
Кассир вынул из бокового кармана газету и начал громко читать:
— «Панна Сниловская, популярная и одаренная актриса провинциальной сцены, известная под псевдонимом Николетты, получила разрешение на дебют в Варшавском театре. Первый раз актриса выступит во вторник в «Одетте» Сарду.[18] Будем надеяться, что дирекция в лице пани Сниловской сделала ценное приобретение для сцены Варшавского театра».
Гольд спрятал газету и, как ни в чем не бывало, продолжал есть.
Все остолбенели: новость была потрясающей.
— Николетта на варшавской сцене? Николетта дебютирует? Николетта?! — слышалось со всех сторон перешептывание актеров, пораженных, уязвленных, взволнованных этой новостью.
Все взоры обратились на Майковскую и Пепу, но те молчали. Лицо Майковской приняло презрительное выражение, а Пепа, не в силах скрыть злость, принялась машинально теребить кружева манжет.
— Теперь она, должно быть, благодарна тем, кто выжил ее из нашего театра, — заметил кто-то из актеров.
— К тому же она талантлива! — добавил Котлицкий.
— Талантлива? — удивленно воскликнула Цабинская. — Николетта талантлива! Ха-ха-ха! Да она горничную у нас сыграть не могла.
— Ну, в Варшавском театре будет играть другие роли.
— Варшавский театр! Варшавский театр — это балаган! — высказался Гляс.
— Хо-хо! Тоже мне храм… Варшавский театр и их звезды! Велика важность! Скажите это тем, кто не знает его толком! — кричал раскрасневшийся Кшикевич, наливая вина своей соседке.
— Платите нам так, как платят им, и увидите, на что мы способны.
— Верно, Песь прав… Разве можно думать об искусстве, если все время не хватает на жизнь, на квартиру, если каждый день бьешься с нуждой… Будешь тут играть?
— Чушь! Если так, значит можно сделать артиста из первого встречного пастуха, только накорми его! — бросил через стол Станиславский.
— Нужда — это огонь, который сжигает дерево, пух и всякий мусор, а благородный металл выходит из него очищенным, — добавил Топольский.
— Брехня! Не очищенным выходит, а закопченным, и ржавчина съедает его потом еще быстрее… Не потому бутылка чего-то стоит, что в ней могло быть отличное токайское, а потому, что полна шнапсом, черт возьми! — уже невнятно пробормотал Гляс.
— Варшавский театр! Бог ты мой! Да ведь там, исключая двух-трех актеров, такая голь, которая и в провинции-то никому не нужна.
— Да, да, черт возьми. Их актеры не осилят новой пьесы за два дня, не сыграют с одной репетиции и не справятся даже с захудалой опереткой! Чтоб их утки расклевали, черт побери, как говорит наш дорогой Цабинский. Господа, прошу слова! — вопил опьяневший Гляс, пытаясь подняться со стула.
— Если бы нас пресса так опекала, зазывала к нам публику и посвящала нам целые страницы!
— Ну и что из того? Все равно остался бы ты всего лишь Вавжецким!
— Возможно, но публика бы пришла и убедилась бы в том, что Вавжецкий ничем не хуже, а может, даже лучше этих патентованных знаменитостей.
— Черт побери, господа, дайте же сказать! — бормотал Гляс, тщетно силясь оторваться от стула и удержаться на ногах.
— Публика! Публика — это стадо баранов: туда бредет, куда пастух гонит.
— Не говори так, Топольский.
— Не спорь, Котлицкий! Я скажу тебе — публика глупа, а пастухи еще глупее! И то, чем она должна, по-вашему, восторгаться, — бессмыслица! Нынче что театр Цабинского, что Варшавский театр, что «Комеди Франсез» — все балаган, марионетки, забава для детей, для толпы, — убеждал Топольский Котлицкого, который ни на минуту не расставался со своей иронической улыбкой.
— Какой же тебе нужен театр?
— Черт возьми, господа, прошу слова! — лепетал Гляс, тяжело опираясь руками о стол и уставившись мутными глазами на свечи.
— Гляс, иди спать, ты пьян! — прикрикнул на него Топольский.
— Я пьян?! Черт возьми, дайте сказать… Я пьян! — бормотал раскрасневшийся Гляс.
Против Варшавского театра раздавались все более страстные голоса. Со всех сторон сыпались насмешки, упреки, выражалось недовольство — Варшавский театр предавался анафеме, но взволнованные лица и разгоревшиеся от вина взгляды говорили о другом: о неугасимом, затаившемся в сердце каждого желании быть в этом театре. Варшавский театр светил им, как маяк земли обетованной.
Пили все больше, пересаживались кому куда удобнее.
Владек устроился между Майковской и домовладелицей и принялся заигрывать с почетной гостьей.
Мими, подвыпившая, в отличном настроении, подошла к Качковской. Еще за столом они обменивались взглядами и приветливыми словами, а теперь сидели рядом, обнявшись, и целовались, как добрые подруги.
Янка нехотя отвечала Котлицкому, она с интересом присматривалась и прислушивалась ко всему, что происходит вокруг; увидев Мими и Качковскую вместе, она вопросительно взглянула на соседа.
— Вас удивляют их отношения? — спросил Котлицкий.
— Ведь они совсем недавно поссорились, казалось мир между ними уже невозможен.