И он, торжественно поцеловав Янке руку, обратился к изумленной Цабинской:
— Идемте, пани Цабинская!
Янку разбирало такое любопытство, что, не обращая внимания на посторонних, она все же осмелилась спросить:
— И вы ничего мне не скажете?
Меценат посмотрел по сторонам, все с любопытством и нетерпением ожидали его ответа, тогда он наклонился к Янке и шепнул:
— Сейчас не могу. Когда вернусь через две недели, все скажу.
— Ну идите же, Меценат, теперь с вами и впрямь скучно, — протянула Цабинская. — Ах, да, вы не могли бы заглянуть ко мне после репетиции? — обратилась она к Янке.
— Хорошо, приду, — ответила та и снова села.
— Спятил старик! Поцеловал ей лапу, как княжне какой-нибудь! — шептались между собой хористки.
— Теперь будет опекать.
— Как петух, все норовит к новеньким… Старая развалина.
Янка поняла, что разговор идет о ней, но промолчала — ей уже было ясно: в театре лучше молчать и отвечать на колкости презрением и равнодушием.
— Так куда же мы пойдем? — спросил директоршу Меценат; он был уже не так весел, как раньше, все думал о чем-то и потихоньку бормотал что-то про себя.
— Пожалуй, как всегда, в мою кондитерскую.
В этой кондитерской директорша ежедневно проводила по нескольку часов, пила шоколад, курила папиросы и смотрела через окно на улицу. Сейчас она не задавала Меценату никаких вопросов и только уже в кафе, за столиком, спросила его с деланным безразличием:
— Что же вы там увидели у этой сороки?
Меценат поежился, нацепил на нос пенсне и крикнул официанту:
— Мазагран и шоколад, не крепкий!
Потом обратился к Цабинской.
— Видите ли, это тайна… Правда, пустячная, но не моя.
Но директорша уже не унималась. Ведь достаточно произнести вслух «тайна!», чтобы любую женщину вывести из равновесия; однако Меценат вместо ответа коротко сообщил ей:
— Я уезжаю.
— Куда, зачем? — удивилась Цабинская.
— Надо… Вернусь через две недели. А перед этим я хотел бы уладить наше…
Цабинская вся сжалась и ждала, что же он скажет дальше.
— Видите ли, может статься, я вернусь лишь осенью, когда вас уже не будет в Варшаве…
«Давно я тебя раскусила, старый ростовщик», — подумала Цабинская и постучала по стакану.
— Фруктовых пирожных!
— А потому возвращаю моей любимой актрисе эту браслетку, — продолжал он.
— Но у нас нет еще денег. Успех как-то все не приходит… А тут старые долги…
— Не в деньгах дело. Прошу вас принять это как скромный именинный подарок… Ничего не имеете против? — И он надел браслет на ее пухлую руку.
— О Меценат, милый! Если бы я не любила так своего Янека… — залепетала Цабинская.
Она не ожидала, что получит браслет даром. Очень довольная, в порыве благодарности директорша крепко сжала руку Мецената и, бросая на благодетеля пламенные взгляды, придвинулась к нему так близко, что Меценат ощутил ее дыхание и запах вербены, которой актриса натирала себе лицо.
Меценат слегка отодвинулся и закусил губу — такой бестактной показалась ему директорша.
— Меценат, вы идеальнейший, благороднейший мужчина из всех, кого я знаю!
— Оставим это! Я поступил так потому, что не смогу быть на ваших именинах.
— Я даже слышать не хочу об этом! Вы просто обязаны быть!
— Нет, не могу… Я должен теперь исполнить печальную обязанность. Я должен… — повторил он едва слышно, и глаза его повлажнели, хотя на губах по-прежнему блуждала улыбка.
— Как отблагодарить вас за такую доброту?
— Пригласите в крестные отцы.
— Ах, безобразник! Как? Вы уже покидаете меня?
— Через два часа отходит мой поезд. До свидания!
Меценат расплатился с официантом и, уже выйдя на улицу, через окно послал директорше улыбку.
«Неужели влюбился в меня?» — размышляла она, допивая остывший шоколад и улыбаясь новым, смутным видениям.
Директорша достала из кармана роль, прочитала несколько строк и снова уставилась в окно. Лениво тащились ободранные пролетки, запряженные тощими лошадьми, гремели трамваи, по тротуарам, словно длинная живая лента, лихорадочно двигался людской поток. Вывеска напротив сверкала на солнце.
«Неужели влюблен в меня?» — опять подумала директорша и погрузилась в ленивое забытье.
Часы пробили три; Цабинская встала и пошла домой. Шла она медленно, величаво окидывая взглядом прохожих. В окне кондитерской Бликли директорша увидела мужа; он сидел, устремив задумчивый взгляд на улицу, и не заметил проходившей мимо супруги. Цабинская, почувствовав, что на нее оглядываются, выше вздернула голову. Купцы, приказчики, извозчики даже в этой части города знали супругу директора. Ей казалось, что именно этих людей она видела в зрительном зале, что на их лицах сияют восторженные улыбки и слышен подобострастный шепот: «Смотрите, Цабинская, супруга директора…»
Она замедлила шаг, чтобы продлить приятные ощущения. Но вдруг вдалеке она заметила редактора с Николеттой, и словно черная туча заволокла перед ней небосклон.
«Он с Николеттой!.. С этой… подлой интриганкой?!» И она уже метала в их сторону взгляды Горгоны, но на углу Варецкой Николетта куда-то исчезла, а редактор, сверкая улыбкой, почти побежал навстречу директорше.
— Добрый день! — И он протянул Цабинской руку.
Пепа смерила его надменным взглядом и отвернулась.
— Что это за фокусы, Пепа? — спросил редактор тихо, чтобы никто не услышал, и зашагал с ней рядом.
— Вы гнусный человек!
— Опять комедия?
— И вы смеете так разговаривать со мной?!
— Умолкаю… И говорю только: до свидания! — произнес рассерженный редактор, холодно поклонился и, прежде чем директорша успела опомниться, вскочил в пролетку и уехал.
Цабинская остолбенела от негодования; как, уехал, не извинившись! Ярость обуревала ее; теперь она пошла быстрее, ни на что и ни на кого не обращая внимания.
Вероятно, между ними была связь, об этом поговаривали за кулисами; всем было известно, что Пепа никогда не обходилась без поклонников разных категорий. Если в каком-нибудь городе у нее не было поклонника из публики, ее любовником становился начинающий актер, смазливый и достаточно наивный, чтобы позволить опутать себя старой капризной кокетке. Ей постоянно необходим был доверчивый приятель, который бы выслушивал жалобы и воспоминания о прошлом.
Цабинский не противился этому, у него не вызывали ревности даже неплатонические любовники супруги, но он не упускал случая посочувствовать их несчастной доле.
Цабинская после встречи с редактором устроила дома настоящий ад — побила детей, накричала на няню и после всего этого заперлась в своей комнате. Пришел муж, спрашивал о ней, стучал в двери, но она к обеду не вышла и долго еще не могла успокоиться.
Вскоре пришла Янка. Цабинская велела позвать ее к себе, очень приветливо встретила, проводила в будуар, и, извинившись, просила подождать, пока пообедает; директорша сделалась вдруг необыкновенно радушной и гостеприимной.
Оставшись одна, Янка с интересом осмотрела будуар. Насколько остальная часть квартиры была похожа на мусорную свалку или зал ожидания, заваленный тюками, чемоданами и сундуками, настолько эта комната поражала элегантностью, даже роскошью. Оба окна выходили в сад, стены были оклеены темными обоями под парчу, потолок разрисован амурчиками.
Замысловатая старинная мебель была обита пунцовым в золотую полоску шелком. Пол был застлан ковром кремового цвета, чем-то напоминавшим старинный итальянский гобелен. На лакированном столике с китайским узором лежал том Шекспира в позолоченном кожаном переплете.
Но на все это Янка не обратила особого внимания. Ее воображение поразили венки, висевшие на стенах, с надписями на лентах: «Подруге в день именин», «Знаменитой актрисе», «От благодарной публики», «Супруге директора от труппы», «От поклонников таланта». Лавровые стебли и пальмовые ветви высохли, пожелтели от времени и покрылись пылью, широкие ленты, белые, желтые, алые спускались со стен, как разъятые полосы радуги, и золотые тисненые буквы говорили о чем-то давно минувшем и отгремевшем. Высокопарные надписи, увядшие венки придавали комнате вид кладбищенской часовни, где невольно хотелось найти надпись: «Вечная память усопшей…».