Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Пепа, с ее женской впечатлительностью, настолько свыклась с театром, что если даже всерьез сердилась, или радовалась, или просто что-нибудь рассказывала — ее интонации, жесты всегда напоминали игру на сцене. Она и двух слов не могла произнести иначе, как с пафосом, словно ее слушали сотни людей.

Цабинский прежде всего был актером, а потом уж дельцом; он никогда не знал, что берет в нем верх — любовь к искусству или к деньгам. Нередко ему приходилось вести борьбу с самим собою, и не всегда побеждали деньги. Цабинский имел успех у публики, потихоньку делал накопления, но отличался привычкой вслух жаловаться на нужду и неудачи. Он обманывал всех, кого только можно: артистам старался заплатить поменьше, да и то с опозданием. Было известно, что у Цабинского есть какая-то тайная мечта, он иногда проговаривался об этом, и всякий раз, как приезжал в Варшаву, бывал у архитекторов, советовался с драматургами, слонялся по редакциям и потом что-то подсчитывал.

Цабинский верил, что понедельник — фатальный день для премьер и отъездов, что если оставить роль на кровати, то вечером зал будет пустым, что все директора — идиоты и… что у него великий талант трагика.

Двадцать с лишним лет играл он в театре, с нетерпением ждал каждой новой роли, завидовал успеху, негодовал, когда другие играли плохо, и нередко ночами думал, как бы сыграл он, и тогда вставал, зажигал свечу, с ролью в руках расхаживал по комнате и репетировал.

И в постель его загонял только окрик Пепы или попреки няни, что так, дескать, по ночам одни бездомные собаки бродят.

Несмотря на противоположность характеров и взаимную тайную ненависть, это была очень удачная пара. Ко всему, что не касалось театра, они относились с презрением или равнодушием, и оба довольствовались той жизнью, которую создали в своем воображении.

Своему мужу Пепа и завидовала, и отчасти симпатизировала, и потому только делала вид, что управляет им, зато театром она действительно управляла и всегда была главной участницей закулисных интриг и сплетен.

Она была очень легкомысленна, часто поддавалась минутному влечению, подчинялась только мужу, да и то не всегда, обожала мелодраму и острые, душераздирающие моменты, любила широкие жесты, возвышенную речь и экзотику.

На сцене Цабинская бывала излишне патетична, но играла с чувством; иногда ее так захватывала пьеса или какие-то слова и даже просто интонация, что, сойдя с подмостков, она и за кулисами продолжала плакать настоящими слезами. Роли она всегда знала отлично, потому что зазубривала их, о детях заботилась не больше, чем о старом платье; родила их, а воспитывать предоставила мужу и служанке.

Как только Цабинский удалился, она крикнула из-за двери:

— Няня, ко мне!

Няня только что вернулась с покупками, привела со двора детей и теперь кормила их завтраком, каждому сообщая интересные новости:

— Эдек! Тебе будут новые башмаки… папка обещал… Вацеку — костюмчик, а Яде — платьице… Пейте, дети!

Няня гладила их по головкам, то одному, то другому пододвигала булку, старательно вытирала их замусоленные рожицы. Она любила малышей и ходила за ними как за родными детьми.

— Няня! — позвала директорша.

Но та даже не отозвалась; сняв с младшего запачканные башмаки, она усердно чистила их щеткой.

— Эдек был на улице. Эдек не слушает няню… Няня приведет злого деда, и пусть он заберет озорника…

— Подумаешь, деда! Папка играет деда, я видел! — недоверчиво отозвался Вацек.

— Ну, так я позову еврейку, которая торгует селедкой, продам ей Эдека и Вацека, раз они такие непослушные.

— Ну, и глупая ты, няня! Евреек играет пани Вольская, а я ее совсем не боюсь.

— А я приведу настоящую еврейку, а не какую-нибудь комедиантку!

— Няня, вы все выдумываете! — назидательно сказала самая старшая, восьмилетняя Ядя, словно подчеркивая свое пренебрежение к няниным угрозам.

— Няня! — крикнула Цабинская, просунув голову в дверь.

— Слышу, слышу, да детей-то не оставишь.

— Где Антка?

— Отправилась белье гладить.

— Сходишь, няня, за моим платьем на Видок, к Совинской. Знаешь?

— Да как не знать! Такая тощая, злая, как пес…

— Ступай сейчас же, да возвращайся поскорее…

— Мамочка! Мы тоже пойдем с няней… — робко просили дети: они боялись матери.

— Няня, возьми их с собой.

— Известно, одних не оставлю!

Она принарядила детей, сама надела фуфайку из ловицкого сукна в красную и белую полоску, повязала голову платком и вышла вместе с детьми.

В театре няню звали бабой Ягой или мужичкой. Она была чем-то вроде живого ископаемого. Цабинская наняла ее во Вроцлавеке, когда у Цабинских родился первенец, так женщина и жила с тех пор у них в доме.

И эта простая женщина, которая была у всех на посылках, стала добрым духом семьи и выходила Цабинским всех детей. Было ей лет пятьдесят, она отличалась сварливым характером, истинно крестьянской добросовестностью и безмерно любила малышей; она была единственным человеком у Цабинских, на кого театр не влиял. Одна-одинешенька на всем белом свете, нянька по-собачьи привязалась к Цабинским. Она ни за что не хотела менять фуфайку на платье, разрисованный красными цветами сундук — на саквояж, сельские обычаи — на городские, не хотела менять и своего мнения о театре. Называла все распутством, комедиантством, но с огромным удовольствием смотрела представления. За кулисами над ней без конца подшучивали, иногда очень обидно, но она не сердилась.

— Безобразники! Накажет вас бог, накажет!

Была у нее своя страсть — дети, которых она любила больше всего на саете, да еще мечта о большой перине из добротного пера — о барской перине. Если у нее заводились деньги, оказывалось, что перо в перине неважное, и она слишком дорогая, а когда случалась дешевая, одолевали сомнения.

— А вдруг какой пархатый на ней окочурился! — говорила нянька.

И еще она страстно любила кур. Как ни бранили ее, к весне она всегда умудрялась раздобыть яйца и наседку; если не было места, она сажала наседку прямо на своей кровати и, как только вылуплялись цыплята, ухаживала за ними больше, чем за детьми. И ни за что на свете не позволяла их резать.

Когда цыплята подрастали, нянька отбирала трех курочек и петушка, чтобы растить их, а остальных сажала в корзинку и несла на базар. Это было для нее праздником. И случалось ли ей быть в то время в Плоцке, Люблине или Калише, она садилась рядом с деревенскими бабами и продавала цыплят.

Нужно было видеть тогда ее лицо — сияющее, гордое лицо хозяйки, или слышать, как она тоненьким голоском расхваливала товар и переговаривалась с соседками! Баба из деревни, да и только! Вся труппа тогда ходила смотреть на нее.

Ни насмешки, ни уговоры не смогли искоренить этой унаследованной от матери привычки. Никак не хотела она отвыкнуть от низких земных поклонов, целовала женщинам руки, не обращая внимания на то, что Цабинская запрещала это делать. Странно выглядела в мире грима и лжи крестьянка, простая искренняя и ясная, как летний день на селе.

Нянька вскоре вернулась с платьем и с детьми. Цабинская уже оделась и собралась уходить, как вдруг раздался звонок.

Няня пошла открывать. Вкатился низенький, тучный и необычайно подвижный человек.

Все называли его Меценат. Тщательно выбритое лицо, золотое пенсне на маленьком носике и улыбка, будто приклеенная к тонюсеньким губам.

— Разрешите войти? На минутку, я тут же удаляюсь! — предупредил он поспешно.

— О, вам, дорогой Меценат, всегда можно…

— Добрый день! Пожалуйте лапку… Как превосходно вы сегодня выглядите! Я сюда мимоходом…

— Садитесь же, прошу вас! Няня, подай стул!

Меценат сел, протер платком пенсне, пригладил жидкие, но еще не тронутые сединой черные волосы, закинул ногу на ногу, нервно поморгал глазами, достал портсигар и протянул хозяйке.

— Изумительные папиросы! Один мой приятель прислал из Каира.

— Благодарю!

Директорша взяла одну, осмотрела ее с пристрастием и закурила, слегка усмехнувшись.

18
{"b":"178426","o":1}