Летом 1927 года (точная дата неизвестна) Кузмин пишет О. Н. Арбениной письмо, в котором есть такие строки: «Я написал большой цикл стихов „Форель разбивает лед“, без всякой биографической подкладки. Без сомнения, толчком к этому послужил роман Мейринка „Der Engel vom westlichen Fenster“. Прекрасный роман. Непременно прочтите его, когда приедете. Оказал большое влияние на мои стихи. У меня там мельком описание красавицы „как полотно Брюллова“, которая сидит в ложе и слушает „Тристана“:
Не поправляя алого платочка,
Что сполз с ее жемчужного плеча,
Не замечая, что за ней упорно
Следят в театре многие бинокли.
Анна Дм<итриевна Радлова> сейчас же приняла это на свой счет и стала просить все посвятить ей и распределять роли этой выдуманной истории между знакомыми»[642].
Обратим внимание, как настойчиво Кузмин повторяет: «без всякой биографической подкладки», «выдуманной истории». За этим явно кроется желание спрятать концы в воду, что ему отчасти и удалось. 18 сентября 1927 года он записывает: «О. Н. все намекает, что „Форель“ стянута у Мейринка и Юр<куна>».
Большая часть биографических параллелей уже давно раскрыта исследователями — и исследователями творчества Ахматовой, и теми, кто занимался поздними стихами Кузмина. Однако лишь с недавнего времени ставшее возможным знакомство с дневником позволило приоткрыть еще одну чрезвычайно важную сторону первого цикла сборника. 4 августа 1926 года Кузмин записывает: «Не знаю почему, но глубокая тоска мною овладевает и парализует мои поступки. Впрочем, если разобраться, конечно, найдешь причины и первопричину, — большевики. <…> Вчера страшный сон. Комната новая, большая, но очень уединенная, ничего ни извне, ни из нее не слышно. Я один. Но тишина полна звуков. Двери ужасно маленькие и далеко. Музыка. Вдруг куча мышей и зарезавшийся балетчик Литовкин, лилипутом, играет на флейте, мыши танцуют. Я смотрю с интересом и некоторым страхом. Стук в дверь. Мыши исчезли. К нам почти никто не ходит. Гость. Незнакомый, смутно что-то вспоминаю. Обычное: „Вы меня не узнаете, мы встречались там-то и там-то“. Чем-то мне не нравится, внушает страх и отвращенье. Еще стук. „Наверное, Сапунов“, — говорит. Ужас. Действ<ительно>, Сапунов. Юр. уже тут каким-то чудом. Ник<олай> Ник<олаевич> тот же, только постарел и немного опух. Я в крайнем ужасе крещу его: „Да воскр<еснет> Бог“ и „Отче наш“. Он весь перекосился от злости. „Однако вы любезно, Мигуэль, встречаете старых друзей“. — „Вот еще, будут ко мне таскаться всякие покойники!“ Теперь я ясно знаю, что и первый — умерший. Юр. вступает: „Что вы, Майкель, тело Ник<олая> Ник<олаевича> не найдено, он мог и быть в живых“. — „А что вы боитесь креста <?>“ — „Да, ханжество-то это пора бы бросить. Удовольствия мало“. Успокаиваюсь, преодолевая отвращенье, целую холодного Сапунова, знакомлю с Юр. Садимся, как гости, на тахту. Заваливаемся. Да, еще в пылу спора он вдруг предлагает мне 1000 рублей. Вытаскивает пачку. Я помню, что если снится покойник, от него ничего брать, ничего ему давать не следует, отказываюсь. Тот понял мою мысль, перекосился и спрятал деньги: „Ну, как хотите“. Новый гость. Заведомый покойник. Симпатичный, какой-то музыкант. Все они плохо бриты, платья помяты, грязноваты, но видно, что и такой примитивно приличный вид стоил им невероятных усилий. Все они по существу злы и мстительны. У Сапунова смутно, как со дна моря, сквозит личное доброжелательство ко мне, хотя вообще-то он самый злокозненный из трех. Расспросы о друзьях. „Да, мы слышали от того-то и того-то“ (недавно умерших). Как они там говорят, шепчутся, злобствуют, ждут, молчат. „У нас вас очень ценят“. Будто о другой стране. Загробная память еще при жизни. Собираются уходить. „Как хорошо посидели. Приятно вспомнить старину. Теперь осталось мало, мест шесть-семь, где можно встретиться“. Боже мой, они будут ко мне ходить! Выхожу проводить их. На лестнице кто-то говорит: „И к вам повадились. Это уж такая квартира. Тут никто не живет“. Пили ли они или ели, я не помню. Курить курили. Не изображение ли это нашей жизни, или знак?»
Нетрудно заметить, что зловещий сон, приснившийся Кузмину, во всех своих главнейших чертах отразился ко «Втором вступлении» к циклу, только к привидевшимся покойникам добавлен еще один самоубийца, «гусарский мальчик с простреленным виском» — Всеволод Князев. Конечно, возможно чисто фрейдистское толкование всего этого сна (совсем незадолго до него Кузмин читал Фрейда, и заинтересованность толкованием снов по его теориям отразилась в дневнике), но важнее, очевидно, увидеть, что в структуре цикла этому событию частной и даже подсознательной жизни придается особое, формирующее значение: книга, картина, кинофильм, спектакль, спиритический сеанс, сон, реальность, поэтическая фантазия, предметы загадочной коллекции от заурядных скарабеев до мистического «двойника-одиночки» — все это (а также и многое другое) оказывается принадлежностью внутреннего духовного мира автора, причем находится в теснейшем соприкосновении с повседневностью, поверхностью жизни. Достаточно незначительного толчка, чтобы жизнь переключилась из одного круга совсем в другой, страшный и призрачный, находящийся под знаком смерти. Об этом сказано в «Заключении»:
А знаете? Ведь я хотел сначала
Двенадцать месяцев изобразить
И каждому придумать назначенье
В кругу занятий легких и влюбленных.
А вот что получилось! Видно, я
И не влюблен, да и отяжелел.
Толпой нахлынули воспоминанья,
Отрывки из прочитанных романов,
Покойники смешалися с живыми,
И так всё перепуталось, что я
И сам не рад, что всё это затеял.
Именно из этого круга впечатлений вырастает та основная идея, которую Кузмин хотел вложить в цикл: единство всего органического и духовного мира, от самых глубинных человеческих представлений до самого обыденного и кажущегося пустячным, оказывается предопределено любовью, благословляющей человеческое бытие. Но эта идея растворяется в запутанном клубке сложных ассоциаций, предопределенных сугубо личностным восприятием мира[643].
Вторая история связана со стихотворением «Темные улицы рождают темные чувства», вошедшим в цикл «Панорама с выносками». При обращении к его тексту действительно сперва кажется, что ничего, кроме «темных чувств» от почти полной непонятности стихотворения, вынести из чтения не удается:
Не так, не так рождается любовь!
Вошла стареющая персиянка,
Держа в руках поддельный документ, —
И пронеслось в обычном кабинете
Восточным клектом сладостное: «Месть!»
А как неумолим твой легкий шаг,
О, кавалер умученных Жизелей!
Остановился у портьер… стоишь…
Трещит камин, затопленный весною.
Дыханье с той и с этой стороны
Непримиримо сталкивает искры…
Имагинация замкнула круг
И бешено спласталась в голове.
Уносится тайком чужой портфель,
Подносится отравленная роза,
И пузырьками булькает со дна
Возмездие тяжелым водолазом.
Следят за тактом мертвые глаза
И сумочку волною не качает…
Уйди, уйди, не проливалась кровь,
А та безумица давно далёко!
Не говор — шепот, эхо — не шаги…
Любовь-сиротка, кто тебя калечил?
Кто выпивает кровь фарфорных лиц?
Благословение или заклятье
Исходит волнами от тонких рук?
Над девичьей постелью в изголовьи
Висит таинственный знакомый знак,
А колдовские сухожилья Винчи
Люциферически возносят тело
И снова падают природой косной.
Где ты, весенняя, сквозная роща?
Где ты, неломленная дико бровь?
Скорей бежать из этих улиц темных:
Поверь, не там рождается любовь!