Довольно много Кузмин работал в театре как драматург, музыкант, переводчик оперных либретто и т. д. Эта активность дополнялась и еще одной, сравнительно новой для него областью.
Кузмин был близким другом многих русских художников еще со времен Сомова, Судейкина, Сапунова и других. К 1916 году относится первая его попытка серьезного монографического очерка о художнике — замечательная статья о живописи Сомова. В начале 1920-х годов работы такого рода стали гораздо более многочисленны. В конце 1921 года была написана статья «Колебания жизненных токов», посвященная творчеству Юрия Анненкова, и в следующем году она вошла в одну из наиболее роскошно изданных «Петрополисом» книг — альбом Анненкова «Портреты». В начале 1922-го пишется статья о творчестве Д. И. Митрохина — еще одного друга Кузмина и иллюстратора его переводов из Ренье[590]. Статья о посмертной выставке Г. И. Нарбута появилась в первом номере журнала «Русское искусство», отдельно была напечатана небольшая брошюра о творчестве Н. К. Рериха. Известно и еще о некоторых планах Кузмина (сотрудничество в организованном Э. Ф. Голлербахом журнале «Аргонавты», книга о Сапунове и пр.). Но реализовать эти планы не удалось.
Однако поэтическая активность, после взрыва энергии в 1921–1922 годах, в 1923-м заметно пошла на убыль. В подробном списке творческих работ Кузмина за этот год мы насчитали всего 13 стихотворений, включая шуточные стихи, стихи на случай, детские и прочие. Если же сосчитать «серьезные», то их будет не больше восьми. Правда, среди них оказываются такие важные, как «Германии» и впервые опубликованный лишь в 1990 году «Турин» («Зеркальным золотом вращаясь…»), но все равно количество для Кузмина очень малое, даже эти редкие стихи публиковались с большим трудом. Дело дошло до того, что Кузмин отдал «Турин» для публикации в машинописном журнале «Гермес», выпускавшемся группой молодых филологов в Москве в двенадцати экземплярах.
История издания этого журнала, изложенная в материалах, опубликованных М. О. Чудаковой, А. Б. Устиновым и Г. А. Левинтоном[591], чрезвычайно показательна для литературной ситуации середины 1920-х годов, когда авторы, ориентированные на серьезную филологическую работу и одновременно пробующие свои силы в художественном творчестве, оказались фактически вытесненными из литературы. В период бурного расцвета частных издательств и сравнительной слабости цензурных ограничений их сочинения не могли быть напечатанными, так как было очевидно, что их ждет коммерческий неуспех, а несколько позже стали ясно видны и цензурные препоны. Между ведущими авторами журнала и Кузминым было больше разногласий, чем согласий. В поздних мемуарах Б. В. Горнунга эти разногласия сформулированы так: «Общую же платформу „Гермеса“ он полностью одобрил, в частности, считая, что позиции „неоклассицизма“ и „акмеизма“ вполне совместимы с высокою оценкою Иенского (но не позднейшего) романтизма. В моих же стихах он видел влияние Хлебникова и Пастернака и считал, что они противоречат тому, что я пишу в своих статьях в „Гермесе“. Я же, со своей стороны, резко нападал (особенно в присутствии Радловой и Тизенгаузена) на их „Абраксас“ и „теорию эмоционализма“, также считая, что стихи самого Кузмина (от „Сетей“ до „Нездешних вечеров“) полностью противоречат этой теории»[592]. Кузмин формулировал разногласия так: «Пришел Москвич. Не одобряют нового моего курса. Абраксас считают опытами. Поэтикой, а не поэзией. М<ожет> б<ыть>, это симптоматично, но тупо. Гумилевская закваска очевидно живет даже в Москве…» (Дневник. 13 августа 1923 года). И все-таки, даже при этих чрезвычайно серьезных расхождениях, которые вряд ли могли быть сглажены, Кузмин отдал Горнунгу для публикации несколько (два или три) своих стихотворений. Видимо, следует предположить, что круг заинтересованных читателей и возможности для печатания у Кузмина были столь узки, что он не мог пренебрегать даже такими.
Однако 1924 год принес с собой новое оживление. 17 марта этого года Кузмин писал в Берлин Я. Н. Блоху: «Вы думаете, наверное, что меня уже нет в живых. Я живу, дышу, начал писать (недавно) и вообще воспрял духом. Аппетит к жизни, каким-то чудом (положим, мне известно, каким) возродившийся во мне, наполнил меня мечтами, в сущности, довольно суетными, о славе и известности. Конечно, первое условие: писать как можно лучше и как можно больше, но одного этого не достаточно, нужна и печать, и издания, и распространение, и успех. Притом у меня аппетит на европейство и главным образом на немецкую Германию»[593].
Действительно, в 1924 году в списке своих произведений Кузмин называет 26 стихотворений, среди которых вовсе нет «несерьезных», а некоторые можно вполне отнести к числу лучшего в поэзии Кузмина вообще. К сожалению, не все они нам ныне известны. Для сведения заинтересованных читателей приведем названия необнаруженных стихотворений так, как они занесены в список: «Roof Garden» (июнь), «Тебе неделя, нам года» (ноябрь), «Длинная любовь», «Блудный сын» (декабрь).
Но наиболее значительная часть написанных в начале этого года стихов была опубликована отдельным изданием под заглавием «Новый Гуль» и сама по себе является комментарием к упоминаемому в письме «каким-то чудом возродившемуся аппетиту к жизни». Стихи эти посвящены Л. Р., то есть Льву Львовичу Ракову (1904–1970), впоследствии довольно известному историку, доценту Ленинградского университета, одно время — директору Публичной библиотеки и Музея обороны Ленинграда.
Имя его впервые появляется на страницах дневника 9 октября 1923 года, хотя по контексту видно, что эта встреча была не первой. В дневнике Кузмин описывал его так: «Отец и мать меньшевики, мелкие прогрессивные дворяне. Братнина<?> семья. Мать врачиха. Если не бедность, то недостатки. Эстетизм, костюмы, мечты о деньгах и блеске, наивно, по-женски представляемого себе. Чем-то похож на Князева. Идеал — морская служба. <…> типичный молодой человек, не очень талантливый покуда, но добрый, ласковый и с фацией. Вроде Князева, Миллера и многих. Замечания, мнения, шутки, вкусы, сравнения почти женские. Но услужлив и благовоспитан» (записи от 10 и 28 октября).
По мнению всех известных нам друзей Кузмина, которые говорили об этом, роман был совершенно платоническим. Но сведения эти, видимо, восходят к рассказам самого Ракова, который склонен был замять неприятный для него эпизод. Дневник Кузмина не оставляет никаких сомнений, что связь, хотя и кратковременная, была как раз в те дни, когда писался и только что был завершен цикл.
Конечно, для понимания самих стихотворений степень близости Кузмина и Ракова вовсе не важна. 21 марта 1924 года сам Кузмин записал о разговоре с Юркуном: «Всплыли разные чудовища. Эротическое к себе отношение считает обидным вроде скотоложства, находит любовные мои стихи такими общими, что могут относиться к кому угодно. „Он лодку оттолкнул“ и „Я мог бы“ считал своими». Очевидно, более важным был сам первый толчок, позволивший прервать поэтическое молчание, после чего творчество уже начало питаться не внешними обстоятельствами, пусть даже самыми интимными, а исходить из внутреннего духовного содержания. Потому-то Кузмин и не остановился, заметив, что «период „Нового Гуля“ прошел» (Дневник. 27 апреля), а почти тут же стал обдумывать «стихи противогульные», хотя Раков по-прежнему оставался частым гостем его дома и верным другом еще очень долго[594].
Само название цикла, как объяснено это Кузминым в небольшом подстрочном примечании, происходит от кинофильма Ф. Ланга «Доктор Мабузе игрок», который Кузмин видел в январе 1923 года и записал: «Замечательно современная и немецкая картина. Произвела сильнейшее впечатление». По рассказам знакомых Кузмина, Раков был похож на киноактера Пауля Рихтера, игравшего роль Эдгара Гуля в этом фильме. В письме, написанном по просьбе Дж. Малмстада, В. Ф. Марков, учившийся у Ракова, вспоминает: «Он был высок, строен, сдержан, презрителен, что-то собачье в лице (породистая собака)[595] <…> Мне рассказывали, что его научная карьера не задалась, т. к. он готовил книгу о древнем Риме и она была уже в печати, как вдруг Сталин обронил в речи фразу, что „рабы с громом опрокинули Рим“, а у бедного Ракова доказывалось как раз обратное. Он бросился в типографию и упросил рассыпать набор».