Публичные литературные чтения всегда были популярны в России, но в эти годы в Доме искусств и Доме литераторов они были особенно часты. Не говоря о том, что там можно было в относительном тепле поговорить с друзьями, эти чтения были буквально единственным способом для писателей общаться друг с другом и с публикой, ибо к зиме 1919/20 года издательский кризис стал катастрофическим. Производство бумаги упало до одной восьмой его предвоенного уровня. Типографии постоянно простаивали из-за поломок, так как достать запасные части было невозможно. Частные издательства, на которые в основном рассчитывали писатели, не могли справиться с разрухой, бешеным повышением цен на типографские услуги и прекращали свою деятельность. Газеты и журналы теперь закрывались не только по цензурным соображениям, но и просто из-за нехватки бумаги. Россия возвращалась к догутенберговской эпохе.
В начале марта 1919 года Кузмин читал на двадцать третьем вечере стихов в «Привале комедиантов». Еще регулярнее были такого рода вечера в Москве, где современники даже говорили о существовании целого «кафейного периода» в русской поэзии — настолько часто в самых разных кафе устраивались чтения стихов. Правда, тогда они все-таки были дополнением к уменьшившимся и все же продолжавшимся публикациям, но позже стали фактически единственным способом общения писателей с публикой.
Первое публичное чтение в Доме искусств состоялось 29 декабря 1919 года, и открыл его Кузмин. Там он впервые прочитал стихи из циклов «София» и «Стихи об Италии»[506]. После этого поэтические чтения стали проходить в Петрограде чуть ли не каждую неделю. Один цикл вечеров, организованных Домом литераторов, назывался «Живой альманах». Кузмин нередко выступал в этих «альманахах», как, например, 3 августа 1920 года, когда прочел «при громких аплодисментах публики» стихотворения «Ассизи», «Равенна», «Озеро» и «Адам»[507].
Время от времени вечера полностью посвящались творчеству какого-нибудь писателя. Вечер Кузмина состоялся в Доме литераторов в мае 1920 года и открылся докладом о его творчестве В. М. Жирмунского. Затем сам Кузмин читал отрывки из романа «Римские чудеса», пьесу «Вторник Мэри» и целый ряд стихотворений: «Святой Георгий», итальянские стихи, «Смерть», «Белая ночь», «Гёте», «Ходовецкий»[508]. Завершился вечер исполнением Ириной Миклашевской песенок Кузмина, положенных на музыку как им самим, так и И. Шпильбергом.
Надо отметить, что, несмотря на все трудности тогдашней жизни, Кузмин не прекращал творческой деятельности. В эфемерном издательстве «Странствующий энтузиаст», принадлежавшем богатой даме Т. М. Персиц (Кузмин постоянно именует ее «Тяпой»), вышел роскошно по тем временам изданный роман о Калиостро, и в том же 1919 году Кузмин начал работу еще над двумя произведениями, которые в сознании современников иногда путались: романами «Жизнь Публия Вергилия Марона, Мантуанского кудесника» (или «Златое небо») и «Римские чудеса»[509]. Ни тот ни другой романы завершены не были, хотя достоверно известно, что работу над «Римскими чудесами» Кузмин продолжал и позднее, уже после публикации двух глав в альманахе «Стрелец».
Важно отметить, что и «Чудесная жизнь Иосифа Бальзамо» и «Жизнь Публия Вергилия Марона…», и «Римские чудеса» так или иначе связаны с различными формами существования чудесного (поэтому и Вергилий в его романе — не просто реальный поэт, о котором мы знаем из истории, но прежде всего Вергилий легендарный, облик которого сложился в Средние века[510]). Если в романе о Калиостро речь шла прежде всего о том, как великий кудесник, изменяя своему долгу, теряет магическую силу, то в романе о Вергилии и в «Римских чудесах», насколько мы можем судить, говорилось прежде всего о возможности чуда, о мире, где чудесное всегда существует рядом с повседневным и тем самым для человека всегда открыт выход в иную реальность.
18 декабря 1920 года Кузмин пишет стихотворение, которое, как сказано в одной из «Александрийских песен», легко можно «толковать седмиобразно». Можно в нем увидеть и отчаяние, и надежду, и смирение перед неизбежным, но вернее всего, очевидно, уловить все эти чувства одновременно в наложении их друг на друга:
Декабрь морозит в небе розовом,
Нетопленный мрачнеет дом.
А мы, как Меншиков в Березове,
Читаем Библию и ждем.
И ждем чего? самим известно ли?
Какой спасительной руки?
Уж взбухнувшие пальцы треснули
И развалились башмаки.
Никто не говорит о Врангеле,
Тупые протекают дни.
На златокованном Архангеле
Лишь млеют сладостно огни.
Пошли нам крепкое терпение,
И кроткий дух, и легкий сон,
И милых книг святое чтение,
И неизменный небосклон!
Но если ангел скорбно склонится,
Заплакав: «Это навсегда!» —
Пусть упадет, как беззаконница,
Меня водившая звезда.
Нет, только в ссылке, только в ссылке мы…
[511] Перепады настроения от надежды к безнадежности все время сопровождают Кузмина, и радостное приятие жизни, столь характерное для его мировоззрения ранее, теперь часто уступает место внутренней «замороженности», скованности, в которой может быть лишь долгое и смутное ожидание неведомого чуда.
Но пока чуда не произошло, приходилось изо всех сил бороться за жизнь. В дополнение к публикациям и попыткам публикаций Кузмин старался заработать любыми способами. Так, он одним из первых, насколько нам известно, решился продавать свои рукописи. Такая практика была достаточно распространенной в первые послереволюционные годы, некоторыми книжными лавками была даже поставлена на довольно широкую коммерческую ногу[512], и Кузмин принимал в этой деятельности участие[513]. Еще летом 1919 года он предложил известному в те годы букинисту Л. Ф. Мелину купить у него список эротических стихотворений под заглавием «Запретный сад». Видимо, сумма, предложенная Мелиным, оказалась для него слишком мизерной (в дневнике 20 июня записано: «Мелин маловато дал»), и сделка не состоялась[514]. Тогда аналогичную рукопись он при посредстве Горького переправил за границу С. Н. Андрониковой-Гальперн, но и там его коммерческое начинание постигла неудача[515]. Тогда появился другой план: продать молодому библиофилу С. А. Мухину рукопись дневника. Мухин долго колебался, потом, видимо, заплатил некоторую сумму, но дневник все же остался у Кузмина, хотя к Мухину попали некоторые редкостные издания кузминских книг[516]. И позже, на протяжении довольно долгого времени, Кузмин считал, что дневник может стать предметом или продажи какому-нибудь частному лицу, или даже опубликования[517]. Видимо, мнение многих, знавших содержание дневника, о высокой его исторической и художественной ценности делало такой план правдоподобным, тем более что начало XX века несколько изменило представления о дневнике как литературном жанре[518].