Но для нас сейчас важнее отметить, что этот список демонстрирует своеобразную динамику творческого развития Кузмина: начинаясь с высоко оцененного самим автором, читателями и критикой сборника «Сети», оно постепенно как будто идет на спад: «Осенние озера» и «Глиняные голубки» выглядят для самого автора неудачными, так же как стихи 1915–1919 годов распадаются на две группы: одни входят в книги, получившие высокие оценки, — «Вожатый» и «Нездешние вечера», тогда как другие составляют явно неудачное «Эхо». Стало быть, и самому поэту, и готовому с ним согласиться нынешнему читателю путь его представляется в виде некой кривой, где есть подъемы (начало творчества и постепенное — хотя и с некоторыми отступлениями — движение вверх начиная приблизительно с 1916 года) и спады, наиболее существенный из которых приходится на 1910–1915 годы. Конечно, такое отношение может быть оспорено: среди явно неудачных стихотворений (то же самое относится и к прозе) могут быть отысканы настоящие шедевры; но авторам книги представляется, что именно такая воображаемая линия в наибольшей степени соответствует действительной ценности его творчества.
Поэтому при разговоре о дальнейшем жизненном пути Кузмина надо учитывать эту сторону и, отдавая должное достижениям, справедливо оценивать все остальное.
Мистический опыт Кузмина начала 1908 года довольно скоро сменился спокойным отходом от него. Место так и оставшегося недоступным В. Наумова занял в его сердце молодой писатель Сергей Позняков (1889–1940-е)[346]. Примечательную его автохарактеристику занес в свой дневник М. А. Волошин: «Мне 18 лет, это мое единственное достоинство. Я русский дворянин»[347]. Кузмин всячески прокламировал его творчество, и это тот редкий случай, когда он даже взял на себя протекцию младшего писателя. 12 ноября 1908 года он писал Брюсову: «…я посылаю Вам вещи совсем никому не известного писателя, которые, по моему мнению, не только обещают, но и дают уже нечто. Его имя Сергей Сергеевич Позняков, он стоит вне всяческих кружков Петербурга, и только действительно возбужденный во мне интерес заставил меня впервые обеспокоить Вас просьбою об „устройстве“ этих опытов. Я был бы очень счастлив, если бы моя оценка не слишком разошлась с Вашею в данном случае». И через неделю, получив благоприятный ответ Брюсова, еще раз, несколько более подробно: «Был бы рад думать, что не только желание исполнить мою просьбу руководило Вами при принятии рукописи Познякова. Еще более подтверждает это то обстоятельство, что как раз относительно второго диалога были сомнения, послать ли его на Ваше благоусмотрение. Теперь надо быть еще строже, и поверьте, что ничьи и никакие вещи я бы не взялся Вам посылать без достаточного взвешиванья. Этот молодой человек мог бы быть небесполезен для заметок о книгах, будучи знаком хорошо с литературой, образован и не глуп, притом он на верном пути в смысле вкуса (к чужим вещам) и не думаю, чтобы его статьи расходились со взглядами „Весов“».
Конечно, появившиеся в «Весах» посвященные Кузмину «Диалоги» Познякова[348] были типичным произведением дилетанта, и в общем можно присоединиться к решительной оценке С. М. Городецкого: «Вы делаете школу, но все-таки рассказ Познякова никуда не годится. Впрочем, в „Весы“ даже очень. Или я ослеп, или Купидонова повязка Вас подводит. Но это не мое только мнение. Кроме непристойностей и пародирования Вас в рассказе ничего нет. Не Вашему бы милому голосу защищать его»[349]. Но отношения с Позняковым серьезно повлияли на сам тип поведения Кузмина. Он решительно уходит от попыток приобщиться к оккультизму, по-прежнему прокламировавшемуся в кругу Иванова А. Р. Минцловой, и даже в тех случаях, когда еще по старой памяти пускает мистический опыт в ход, это уже становится лишь игрой, которой он сам забавляется тем больше, чем больше в нее верят другие.
Типичным образцом взаимоотношений такого рода стали его встречи с немецким поэтом и переводчиком Иоганнесом фон Гюнтером. В воспоминаниях Гюнтера «Жизнь под восточным ветром» (или «Жизнь на восточном ветру») подробно описывается весна 1908 года, когда он познакомился с Кузминым, но сопоставление воспоминаний с дневником Кузмина показывает, что Гюнтер вспоминал далеко не все и не вполне так, как это было на самом деле. И если можно обойти вниманием, скажем, то, что Гюнтер именно себе приписывает заслугу знакомства петербургских поэтов, в том числе Вяч. Иванова и Кузмина с газэлами (или газелями) Августа фон Платена, что вызвало появление большого цикла газэл Кузмина[350], то вряд ли можно согласиться с тем, как он изображает основное настроение тех дней.
В письме В. Ф. Маркову, написанном 5 октября 1971 года, в полном соответствии со своими мемуарами Гюнтер описывает создание небольшой поэмы Кузмина «Всадник», ему посвященной, как простое переложение в стихи истории влюбленности Гюнтера в некую рижскую актрису, именуемую им «Сиреневая»: «Кузмин взялся за этот рассказ с легкой иронией и дружеской преданностью и переложил его спенсеровой строфой»[351].
На самом же деле все обстояло по-другому. Собственно говоря, это бросается в глаза уже при чтении самой поэмы, содержание которой составляет развернутое аллегорическое изображение отречения от любви к женщине и торжества мужской любви, лишенное какой бы то ни было иронии и скорее, наоборот, представленное в довольно мрачных тонах, лишь к концу переходящих в яркие краски. Но главное состоит даже не в этом, а в том, что Гюнтер исказил сам дух отношений между ним и Кузминым, представив его гораздо более беззаботным и легким, чем он был на самом деле, судя по дневнику Кузмина.
Первая запись о замысле «Всадника» появляется 28 июня 1908 года (в одной из дальнейших записей он будет назван «Ариосто-Байроновским ублюдком», хотя «и не без прелести»), а за четыре дня до этого Кузмин внес в дневник: «Вечером я до полусмерти напугал немца, притворившись злым магом, но и самого меня это взволновало отчасти». Записи об игре в магию, в которую одновременно верят и не верят оба играющих персонажа (причем Гюнтер верит гораздо больше), появляются достаточно регулярно, но самой выразительной является сделанная 29 июня, то есть уже в момент формирования замысла поэмы: «Гюнтер, пошедший со мною стричься и в Café, открыл, что мне необходимо ехать с ним, чтобы очаровать Сиреневу<ю> и мильонера; я решительно отказывался, он целовал меня, становился на колени, умолял любовью к Сергею Сергеевичу <Познякову> и т. д. Обедали. Я сказал: „Гюнтер, я уйду, не ходите за мною, через полчаса я скажу Вам решение“. — „Аббат[352], не делайте этого, это страшно“. — „Ждите меня“. — Просидев полчаса и обдумав, я вошел, молча запер двери на ключ и сказал: „Не говор<ите>, возьмите перо и бумагу. Пишите. Все это тайна. Все это верно. Вы поедете одни, если вам я буду нужен, я приеду, только бы не сломал себе ногу, в Митаве оставайтесь очень недолго, спешите к сестре. Увидайте Сиреневу<ю> 3-го, 8-го, в 7 ч. вечера говорите с человеком, я буду с вами. 13 поезжайте в Митаву, раньше 17-го мне не телеграфир<уйте>. Каждый день в 3 ч. мин<ут> 3–5 думайте об одном и том же предмете, очень простом, напр<имер> — цветке. Если это — цветок, носите его. Я вам дам вещь, не имеющую особенной ценности, но всегда имейте ее с собою. Встаньте; не касайтесь меня и не противьтесь“. Я поцелов<ал> ему лоб, глаза, уши, руки, ноги и сердце. Потом говорили, любовно и нежно, беспрестанно и долго целуясь, изливаясь, клянясь. Потом он стал просить меня остаться до завтра, чтоб я его не покидал. Приезд зятя за мною увеличил его беспокойство. Опять умолял, заклинал, рыдал; я ушел».