Первыми произведениями, которыми Кузмин по-настоящему входил в литературно-артистический мир Петербурга, были «Александрийские песни» и повесть «Крылья», которые он поначалу сам представлял вниманию слушателей в различных литературных салонах. После чтения у Каратыгина 1 сентября 1905 года он заметил: «О сюжете с этической стороны не было и речи…» (дневник). Описание другого из таких чтений находим в дневнике 10 октября 1905 года: «Вернувшись часа в 2, писал до обеда, потом одевался, чтобы идти к Нурок, как он сам, узнав, что Медем за мной не заедет, приехал, чтобы взять меня <…> В марте он думает отправиться в Париж и Лондон, спрашивал, не собираюсь ли я, а то он мог бы познакомить меня со многими именами. Сомов и Нувель уже нас ждали. Были еще Смирнов, Покровский и Каратыгин. Читал свои песни и роман и даже не ожидал такого успеха и разговоров, где уже позабыли обо мне как присутствующем авторе, а сейчас планы, куда поместить <…> Понравилась более всего 1-я часть, вторая менее других была понята (слишком проповеди), третья — Нувель находит под влиянием „Lys rouge“ Franc<e>’a[203] (но Нурок спорил). Было очень приятно видеть эти вопросы, обсуждения, похвалы лиц, вовсе не склонных к восторженности. Нашли, что очевидно мое даров<ание> как драматического и сатиричес<кого> писателя, т<о> е<сть> диалоги сжаты, верны и имеют все pointes»[204]. «Крылья» произвели такое сильное впечатление на слушавших, что на некоторое время повесть стала литературным событием: «Сомов в таком восторге от моего романа, что всех ловит на улице, толкуя, что он ничего подобного не читал, и теперь целая группа людей (Л. Андреев, между прочим) желают второе слушанье. (Издавать думают возможным у „Грифа“)» (13 октября)[205].
Об обоих этих произведениях накопилась уже довольно значительная исследовательская литература[206], однако до сих пор нельзя сказать, что их изучение хотя бы в какой-то приблизительной степени завершено. Это связано не только с характером первых творений Кузмина, дошедших до широкого читателя, но и с их воздействием на читающую публику в разных ее ипостасях — от читателей, претендующих на интимность восприятия, до вполне широкого массового читателя, видящего в книгах прежде всего сюжет, — и с проблемой генезиса как «Крыльев», так и «Александрийских песен».
Не претендуя на окончательное решение вопроса, мы все же постараемся самым кратким образом очертить тот круг проблем, который теснейшим образом связан с появлением в русской литературе двух этих произведений.
Для широкого читателя, воспринимающего в прозаическом произведении прежде всего его сюжетную основу и прямой смысл описаний, «Крылья» представляли собою прежде всего порнографический роман, основной целью которого было описать доселе запретный мир гомосексуалистов, показать путь совращения молодых людей и дать своего рода «физиологический очерк», шокирующий своей откровенностью и явно одобрительным отношением автора к описываемому, но ценный в первую очередь этой описательностью. Бесчисленные газетные выпады, критические статьи, пародии, появившиеся сразу после публикации «Крыльев» и особенно сконцентрировавшиеся на «банной» теме, уже к лету 1907 года создали Кузмину совершенно определенную литературную репутацию. 4 июля 1907 года В. Ф. Нувель писал ему: «С любопытством замечаю, что каждый день во всех почти газетах упоминается Ваше имя. Vous faites parler de Vous, diable!!»[207]
И независимо от этого письма 3 июля Кузмин сообщал ему же: «…что Вы меня совсем забыли? или Вы думаете, что я уничтожен всеми помоями, что на меня выливают со всех сторон (и „Русь“, и „Сегодня“, и „Стол<ичное> Утро“, и „Понед<ельник>“)? Вы ошибаетесь. Приятности я не чувствую, но tu l’as voulu, Georges Dandin»[208]. Кузмин вовсе не собирался отчаиваться, несмотря на атаки даже таких авторитетных критиков, как З. Н. Гиппиус[209]. По поводу ее статьи он довольно ехидно написал Брюсову: «Благодарю Вас же как душу „Весов“ за послесловие редакции к статье З. Гиппиус, так беспощадно меня поцарапавшей. Хорошо, что она „ничего не имеет“ против моего существования („я ничего не имею против существования мужеложного романа и его автора“), но напрасно она перевирает стихи Пушкина (мои-то — Бог с ними), которые, помнится, идут так: „Я любовников счастливых“, а <не> „Мы юношей влюбленных“»[210].
При разговоре о «Крыльях» следует помнить, что повесть Кузмина оказалась первым заметным произведением в западном мире, столь открыто говорившим о гомосексуальных проблемах. В «Портрете Дориана Грея» (1890) О. Уайльд намекал на то, что подавление своей истинной природы привело героя к внутреннему разрушению, но он не произнес этого открыто; в «Имморалисте» (1902) А. Жид не осмелился назвать то, что привлекало героя; «Морис» (1913–1914) Э. М. Форстера был написан «в стол»; Пруст всеми способами избегал прямых слов. Апология педерастии Жида, «Коридон» (1911), могла поступить в продажу только в 1924 году — и это во Франции, где в уголовном кодексе не было специальной статьи, карающей за мужеложство. Написав об однополой любви и представив ее как нечто естественное, Кузмин бросил вызов обстановке секретности и тем самым начал испытывать предел общественной терпимости. Вместе с тем у нас нет никаких свидетельств, что это было сделано им рассчитанно.
Современные исследователи совершенно верно пишут, что эта повесть является своего рода философским трактатом, аналогом платоновского «Пира» и других диалогов[211]. Эта двойственность повествования была, как представляется, ранее всего замечена Г. В. Чичериным, который, получив журнал[212] с повестью, написал Кузмину 25 декабря 1906 года: «Вижу, что есть кое-что автобиографическое (даже с именами!) и кое-что в этом отношении для меня новое. <…> Мне показалось, что больше пластики, чем характеров. Пластика в каждой сцене, каждом описательном словечке удивительная. Характеры — как в „Воскресении“ член суда, сделавший 27 шагов, и член суда, оставшийся без обеда, но не как в том же „Воскресении“ хар<актер> (?) Катюши. <…> В общем, несколько напоминает заглавие книги „Аники Квадропедиатского“ в фельетоне Буренина: „Движения человечества вперед и назад, туда и сюда“. Несколько отсутствует то, что Толстой в статье против Шекспира называет особым языком каждого действующего лица. Штруп слишком говорит как пишет. Ольцевич внезапно оказывается Штрупом № 2, Орсини Штрупом № 3. В общем, разговоры хуже, чем обстановка. Обстановка почти везде верх совершенства»[213]. И в следующем письме, написанном 31 января 1907 года, подводятся итоги: «В „Крыльях“ слишком много рассуждательства, причем жители Патагонии продолжают разговор, прерванный жителями Васильсурска, жители Капландии продолжают разговор, прерванный жителями Патагонии, этот же разговор продолжают жители Шпицбергена и т. д. — (будто трактат в форме диалога, как делалось во времена энциклопедистов), и все об одном и том же, так сказать панмутонизм или панзарытособакизм»[214].
В этих добродушно-насмешливых словах (не исключено, впрочем, что Кузмин именно на них и обиделся, что привело к охлаждению отношений с Чичериным) отчетливо видно, что Чичерин разглядел в повести ее амбивалентную природу, которая большинством критиков была или вообще не принята во внимание, или же осмыслена как дефект художественного замысла. Именно с этим связана мимолетная полемика с сообщением примечательных фактов литературной жизни в переписке Нувеля и Кузмина. 11 июля 1907 года Нувель писал: «Нельзя не сознаться, что в оценке „Цветника Ор“ Белый прав[215]. Не понимаю только пристрастного и несправедливого отношения к Вяч. Иванову, сонеты которого, ведь право же, хороши! Упрек в „филологии“, конечно, всегда заслужен, ну и участие в проклятом „мистическом анархизме“ не может не быть осуждено. Но помимо этого грустного недоразумения, надо же признаться, что как явление, как фигура Вяч. Иванов стоит очень высоко, повыше самого Белого, „Панихида“ которого, между прочим, мне мало понравилась. В ней есть что-то нехудожественное, хамское, чего нет, например, в Потемкине, несмотря на принадлежность к тому же типу „хулиганского“ поэта[216]. Вообще по духу, по психологии Белый скорее чужд современному течению. Лишь по форме он иногда к нему подходит, но в сущности своей он является несомненным наследником Достоевского, Ибсена, Мережковского, каковым он себя и признает, — а потому безусловный эпигон». В ответном письме от 16 июля Кузмин говорит: «Вы так пишете, будто я какой-то поклонник и единомышленник Белого. Конечно, совершенно конечно, что Вяч<еслав> Ив<анович> и как поэт и как личность незыблемо высок и дорог, важно только принять во внимание дипломатическую сторону статьи Белого, вдруг потянувшего меня и Городецкого так недавно ругаемых им. В корректурах, когда временно Брюсова не было в Москве, было: „К сожалению, он напечатал плохо отделанный, очевидно наспех написанный роман „Крылья““. После прибытия Валер<ия> Як<овлевича> это обратилось в скобки („Мне не нравятся его ‘Крылья’“), поставленные, как объясняют, в оправдание перемены Белого сравнительно со статьей в „Перевале“»[217].