Среди немецких философов, в число добродетелей которых никогда не входили изящество и ясность стиля, Гаманн не являлся исключением. Его даже называли самым темным из немецких философов. Один из историков философии написал: «Ни одно другое произведение на немецком языке не является столь трудно понимаемым, как любая из работ Гаманна»[180]. Как же открыл его Кузмин?
Вероятнее всего, произошло это, когда он читал Гёте и других авторов «Бури и натиска», ибо, несмотря на явно пренебрежительное отношение Гаманна к этому движению, сами штурмдрангисты считали его воздействие необычайно для себя важным. Насколько глубоко и «верно» Кузмин понимал творчество Гаманна, для нас не особенно важно. Как и у других писателей, он брал у него только то, во что сам верил и что считал соответствующим своим собственным взглядам. Кузмин искал подтверждения своим идеям, и у Гаманна он нашел многое. Все же остальное, скорее всего, он игнорировал. Подобно Плотину, Гаманн был тем автором, который должен был понравиться художнику, так как его идеи выражены в образах, что частично и объясняет его легендарную сложность. Для Кузмина, как и для немецких писателей — современников Гаманна, важнейшим были утверждение жизни и чувства и защита опыта как средств достижения истины. В учении Гаманна истина связана с чувственным и физическим. Абсолютная истина, отделенная от чувственного и материального, недостижима по самим условиям бытия: «Природа действует посредством чувств и страстей. Когда страсти являются членами бесчестья, перестают ли они быть тогда оружием мужественности? Зачатие новых идей… наброски, работа и спокойствие мудреца погребены в лоне страстей… Двигай своими чреслами так… как ты пользуешься конечностями! Сердце без страстей — как голова без понятий». Отсюда проистекает его привлекательность для всего «Sturm und Drang’a». Отсюда и его уничтожающие нападения на Канта, которые были важны для Кузмина, чья эстетика, подобно эстетике Гете, была по своей ориентации докантианской, если не антикантианской.
С этим соотносится гаманновское отвержение кантовской (и платоновской) идеи трансцендентности и имманентного. Кузмин разделял этот взгляд: для него красота и истина являлись неотъемлемым свойством Божьего творения, а не чем-то противопоставленным ему или расположенным в неких недоступно высоких сферах. И это одна из черт, которая решительнее всего отделяет Кузмина от символизма. Бог использует уже раз сотворенный им порядок, чтобы сообщить свою истину, и это восстает против убеждения, что истина первично содержится в иной, «высшей» реальности. Для Гаманна, глубоко христианского мыслителя, Христос всегда одет плотью; Бог всегда одет плотью Своего, созданного Им самим мира. Одной из любимых его цитат было гиппократовское: «Все — божественное, но все также и человеческое». Кузмин и сам мог бы сказать то же, это тот взгляд на мир, который лежит в основе многих стихотворений из «Сетей» и всех стихотворений первого раздела сборника «Вожатый».
Помимо того, для Гаманна творение является примером Божественной «скромности», не его «трансцендентности», но его «снисхождения», что также было важно для Кузмина. У человека нет врожденного права на спасение. У него скорее должна быть смиренная вера, чтобы получать Божьи дары так, как они ему даются. Это смирение подобно заботе, преданности, нежности и теплоте (как похоже на Кузмина!) к Другому, обретаемому в друге и особенно в возлюбленном (любовная образность очень часта у Гаманна, как и у Кузмина, когда они пишут о божественном). Человек отделен от Бога своей гордыней (сравнить кузминское стихотворение «Господь, я вижу, я недостоин…»). Если в мире и есть какой-то грех, то, по Гаманну, он заключен именно в этом и в человеческой страсти к полной независимости, к расчету на самого себя. Вера Гаманна в то, что Божественное откровение проявляется тайно, как скромные и даже глупые «мелочи жизни», также должна была быть близка Кузмину, ибо он был человеком, привязанным к «мелочам», и обладал уникальным ощущением важности этих мелочей бытия. Сам Гаманн называл это «малыми домашними подробностями»[181], и для него, как и для Кузмина, они имели особое духовное значение. Ничто в жизни не должно быть пренебрегаемо, и Гаманн лишь презирал тех, кто искал классические чистые формы в конкретной реальности.
Исходя из таких взглядов, Гаманн утверждал, что спасение приходит не как освобождение от плоти, но в ней самой. Он высмеивал аскетизм; для Кузмина, для которого попытки спасения через аскезу окончились столь болезненно и который полностью их отверг, это должно было стать привлекательным. В «Крыльях» устами и описаниями поступков своих героев он отвергает аскетизм, как это сделал ранее и как не раз советовал ему сделать Мори. Кузмину должно было стать близко и убеждение Гаманна в том, что ничто сотворенное не может быть отождествлено со злом и что ни одно движение природы не является греховным или антихристианским. Нет ни одной области в жизни, от которой следует бежать как от изначального зла, так же как нет ни одной, к которой следует прибегать как к изначально божественному добру. Об этом прямо говорит реплика одного из персонажей «Крыльев»: «И это неправда, что старухи говорят, будто тело — грех, цветы, красота — грех, мыться — грех. Разве не Господь все это создал: и воду, и деревья, и тело? Грех — воле Господней противиться: когда, например, кто к чему отмечен, рвется к чему — не позволять этого — вот грех!»
Кроме того, для Кузмина (и этим он также напоминает Гаманна и вслед за ним других «штурмдрангистов») лишь отношение к чему-либо естественному может сделать это естественное движение греховным или добродетельным, а не само действие. Вспомним, например, замечание о любви, сделанное учителем греческого языка Даниилом Ивановичем в «Крыльях» в контексте обсуждения любви и дружбы между греческими мужчинами, которая описана как часто переходящая в «содомскую любовь»: «Только циничное отношение к какой бы то ни было любви делает ее развратом»; и далее, после разговора об Адриане и Антиное, совет Мори молодому герою повести: «В каждом поступке важно отношение к нему, его цель, а также причины, его породившие; самые поступки суть механические движения нашего тела, неспособные оскорбить никого, тем более Господа Бога». Для человека, который с таким трудом принимал собственную гомосексуальность и старался примирить ее с глубинным православием, взгляды Гаманна были средством успокоения, подобно его восприятию чувственной любви как одного из центральных аспектов природы человека и одного из проявлений божественного.
Настаивая на первенстве «естественного» и конкретного надо всем искусственным и абстрактным, Гаманн отвергал все заведомо неуклонные системы и идеи. В результате он, как и Кузмин, нередко обвинялся во «фривольности». На самом деле для него, как и для Кузмина, реальность никогда не могла быть подчинена какой-то идее. Истина не заточена в каком-то одном отрезке времени, и менее всего — в «вечном настоящем» какой-либо системы идей. Истина познается только в движении вместе с ней и жизни вместе с ней. Она открывается на протяжении жизни человеку, обладающему терпением и смирением для того, чтобы ей открыться. Важность такого представления для Кузмина очевидна: в совокупности с идеями Плотина она могла помочь сформировать центральную метафору пути, которая столь отчетливо проявляется в его произведениях.
Как Гаманну, так и Кузмину нередко предъявлялись обвинения в пассивности как следствии тотального приятия мира. Такие обвинения, однако, не замечают главного. Спасение и совершенство остаются той целью, которую следует достигнуть. Такой взгляд не только оставляет место для изменения, но делает их главными. Но это личные цели, которые не могут быть достигнуты «штурмом врат небесных». Их взгляды не являются и направленными против разума, как это часто можно услышать. Для обоих писателей разум занимает важное место в целостной человеческой личности, но сам по себе не может быть единственным средством достижения цели. Скорее он получает то, к чему стремился, смиренно подчиняясь течению жизни. Таким образом, у Гаманна формируется концепция разума как «милосердия», напоминающая многие взгляды Кузмина. Стремление к совершенству у Кузмина особенно сильно из-за влияния философии Плотина. Но даже плотиновская идея единства с Одним могла найти некоторую непрямую поддержку в его чтении Гаманна, ибо тот настаивал на единстве и равновесии всех человеческих способностей, как Гёте заметил в записи о Гаманне в «Поэзии и правде»: «Все взгляды Гаманна сводятся к следующему принципу: „Все, что предпринимает человек словом, делом или иначе, должно возникать из всех его соединенных сил; всякие отдельные усилия должны быть отвергнуты“»[182].