Филипп Петрович принес закуски, налитую в графинчик водку и пожелал приятного аппетита.
Водка отлично шла под селедку, зернистую икру, а, когда на столе появились тарелки с мясной солянкой, Гэмо почувствовал знакомое умиротворение, не только физическое, но и душевное.
— Знаете, — признался он Ивану Васильевичу, — писать не так просто…
— Уж я-то знаю! — согласился главный редактор. — Даже над обыкновенной газетной заметкой намучаешься, пока приведешь в божеский, читабельный вид!
Но через какое-то время разговор начал тяготить Гэмо, и он почувствовал усталость от неестественной напряженности: его мысли были далеки от круга застольной беседы, он подспудно продолжал думать о Георгии Незнамове, который постоянно являлся ему во снах. Сны и мысли о второй жизни беспокоили устрашающей точностью и правдивостью во всех подробностях, отсутствием мистики, загадочных проявлений и превращений. Всю жизнь Георгия Незнамова Гэмо чувствовал реально и осязаемо, вплоть до крепкого мужского запаха популярного в те года одеколона «Шипр».
Пришел ответственный секретарь Юрий Антонович. Он тяжело дышал, похоже, что бежал, видно боясь опоздать.
— Все сделал! — доложил он главному редактору. — Мы в графике.
Он уселся на свободный стул и налил себе рюмку водки. Гэмо смотрел на него и никак не мог представить на его месте Георгия Незнамова.
Обойдя все парфюмерные киоски и ларьки в просторном вестибюле гостиницы, Незнамов вышел на улицу и пошел по Невскому, заглядывая во все парфюмерные магазины в поисках своего любимого одеколона «Шипр», который давно и неожиданно исчез в Колосово. Витрины блистали флаконами, элегантными баночками, коробками невероятно дорогой французской косметики, среди которых, увы, не было любимого «Шипра». Иногда Незнамов заходил в магазины и спрашивал, но молодые продавщицы, похоже, даже никогда не слышали этого названия. Когда исчезает какой-нибудь товар, вместе с ним стирается из людской памяти и название предмета, как это происходит и с простым смертным, если только он не создал в жизни нечто особенное или не был писателем.
Незнамов пожаловался Зайкину о тщетных поисках любимого одеколона.
— Нет, «Шипра» теперь не найти, как и «Тройного»… А раньше как было?.. Автоматы с одеколоном прямо вот здесь, в вестибюле висели на стенах. Опустил пятнадцать копеек — и освежился струей, а иные алкаши ухитрялись весь этот вспрыск заглотнуть для опохмелки. А «Тройной» вообще считался элитарным напитком!
В прохладном зале Публичной библиотеки имени Салтыкова-Щедрина Незнамов искал среди подшивок газет намек на существование писателя Юрия Гэмо… Где-то в глубине души таилась надежда: а вдруг мелькнет хоть упоминание? Он то надеялся, то терял всякую надежду.
В высоком прохладном зале, кроме шелеста переворачиваемых страниц и приглушенного толстыми стенами и двойными стеклами шума проезжающих по Фонтанке машин, ничто не мешало размышлениям, глубокому проникновению в тексты. Прошедшая жизнь оказалась так плотно насыщенной разнообразными событиями, что Незнамов сам удивлялся этому, хотя и работал в газете, был как бы в гуще новостей, пусть и не на самом высоком, но ближайшем берегу информационного потока, и мог следить за всем. Он как бы заново переживал времена, еще недавно казавшиеся неколебимыми в вечной прочности, времена советской власти, изредка прерываемые смертью престарелых руководителей страны… Ощущение нарастания скорости началось со смертью Леонида Ильича Брежнева, когда звуки похоронного марша не успевали умолкнуть в стенах задрапированного в черное Колонного зала в Москве, они сливались со следующими. Те же разрывающие душу и сердце мелодии, даже те же деятели похоронной команды, окаменевшие лица членов Политбюро, выражавшие скорбь по поводу очередной кончины еще одного выдающегося деятеля международного рабочего движения.
После Черненко начался обвал, прорыв плотины, и застойное время обрушилось с безудержной силой, сметая многое на своем пути. Казавшиеся незыблемыми, железобетонными идеологические и политические вехи рушились безо всякого усилия, словно стояли не на вечном фундаменте великого учения марксизма-ленинизма, а на зыбучем песке. Интересно было наблюдать, как быстрее всех менялись именно идеологические партийные работники, тогда как по логике вещей именно они должны были стоять насмерть в защите священных идеалов. Иногда Незнамов сопоставлял две статьи, скажем Александра Яковлева, с разницей всего лишь в два года, и, сравнивая тексты, только диву давался, как быстро изменились на противоположные взгляды недавнего главного идеолога партии. Нет, сам Незнамов не был, как говорится, ни за, ни против. За долгие годы газетной работы он убедился не то что в гибкости, а в циничности того, что называлось официальной идеологией, ее способности обслуживать и обосновывать любые политические и экономические повороты в жизни советского общества.
В поисках Юрия Гэмо Незнамов лелеял тайную надежду отыскать хотя бы одну завалящую брошюру, чтобы узнать, как воспринял его двойник все происшедшее. Удивительно, но о дальней окраине Советского Союза писали совсем мало и только в связи с успехами в освоении Крайнего Севера. Писали о строительстве атомной электростанции в Билибино, о начале навигации в арктических портах в бухте Провидения и в Певеке, об оленеводе Аренто, делегате партийного съезда и Герое Социалистического труда, о выставке изделий уэленских художников-резчиков по моржовой кости. Однажды в «Ленинградской правде» глаз зацепился за слово «Чукотка». Всего несколько строк. Говорилось в ней о гастролях чукотско-эскимосского ансамбля «Эргырон», которые проходили во Дворце Культуры имени Горького…
Проголодавшись, Незнамов сложил подшивки и вышел во влажную жару ленинградского лета.
В гостинице его встретил взволнованный Зайкин. Тревожное чувство шевельнулось в душе Незнамова: неужто опять какая-нибудь перестрелка?
— У меня внучка! — еще издали крикнул Зайкин. — Я жду вас, чтобы пригласить к себе! Надо отметить! Да и пора вам с моей Антониной познакомиться!
Несмотря на возражения Зайкина, Незнамов купил громадный букет гвоздик в киоске у станции «Площадь Восстания».
— Они еще в больнице! — сказал Зайкин, — и мама и внучка. А дома только моя Антонина.
— Пусть этот букет будет счастливой бабушке, а внучке свой и в свое время, — ответил Незнамов.
Ехали в метро довольно долго, до станции «Купчино». Зато дом оказался рядом, в пяти минутах ходьбы.
— Вот он! — волнуясь, проговорил Зайкин, подталкивая вперед Незнамова. — Я о нем тебе рассказывал.
Зайкин смотрел на располневшую, точнее расплывшуюся старуху, едва волочившую слоновьи ноги, с мучнистым лицом, ставшим монголоидными (какими становится большинство славянских лиц в старости, видимо, с годами выявляются изначальные расовые признаки), с нескрываемым обожанием и любовью. «Вот куда девается прошлое, — подумал про себя Незнамов. — Оно остается в чувстве, в любви: ведь Борис Зайкин видит в своей Антонине прежде всего ту, которую встретил почти полстолетия назад».
— А я вас представляла именно таким, — глухим, неожиданно глубоким с легкой хрипотцой голосом произнесла Антонина. — Проходите в комнату.
Квартира представляла собой обыкновенную, стандартную, времен расцвета советского жилищного строительства, так называемую «распашонку», где не было прихожей и сквозь кишку-коридорчик можно было пройти только одному человеку в сравнительно большую комнату, куда выходили еще две двери. Обстановку украшал прекрасно сохранившийся дубовый буфет, удивительно умело вписанный в современный интерьер с японским телевизором, довольно мощным проигрывателем компакт-дисков «Филипс».
Заметив взгляд гостя, Зайкин сказал:
— Я все же был ведущим инженером конструкторского бюро…
Антонина хлопотала на кухне, время от времени Зайкин уходил к ней, приносил тарелки с закусками, расставлял на столе, обменивался несколькими словами с гостем, снова исчезал, а тем временем Незнамов с замиранием сердца рассматривал несколько фотографий молодой четы: на одной даже стояла дата — 1954 год.