Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В общежитии Коравье не оказалось. Сосед по комнате, студент-филолог с роскошной фамилией Парижский, сказал, что не видел его, по меньшей мере, недели две. В деканате тоже не имели никаких сведений о нем. Часть студентов-северян уехала в дом отдыха на станцию Сиверская. Может, он туда подался? Скорее всего, так и есть, потому что других объяснений просто не было. Успокоенный, Гэмо купил продукты и отправился на вокзал.

В дороге вспоминал, как сам неожиданно влюбился и женился, не пожалев о своем опрометчивом шаге ни на минуту. Это было какое-то наитие свыше, когда два совершенно одиноких человека нашли друг друга в огромном, многомиллионном городе.

Рассказы о жизни в блокадном Ленинграде приходилось буквально вытаскивать из памяти Валентины: она не любила вспоминать об этом, и каждый раз голос ее дрожал и на глаза навертывались слезы. Гораздо охотнее она вспоминала довоенные годы, особенно летние дачные месяцы, на хуторе недалеко от Луги, в лесу, полном ягод и грибов. Детство ее закончилось в первые военные месяцы и наступило время испытаний, которые и не каждый сильный, взрослый человек мог вынести.

Из воспоминаний его собственного далекого детства, конечно, остается самое светлое и радостное: уэленская весна с прилетом первых уток, священный обряд Спускания Байдар, школьные годы, когда каждый день невероятно расширял вселенную, казавшуюся бесконечной, чтение книг, погружение в иной, волшебный мир, такой далекий от Уэлена, затерянного маленького чукотского селения на кончике северо-восточной Азии. Весенняя тундра, походы с бабушкой за ягодами, кореньями, ее бесконечные рассказы и легенды о давних временах, о деде Млеткыне, великом шамане Уэлена, расстрелянном большевиками. Дед, чей облик сохранился на фотографии, сделанной каким-то уличным фотографом в Сан-Франциско, выглядел совсем не по-чукотски. В широкополой шляпе, в легкой рубашке, в джинсах, великий шаман Уэлена скорее походил на кого-нибудь из героев любимого американского писателя Джека Лондона. Врагов народа Гэмо представлял вооруженными до зубов разбойниками, отстреливающимися от наседавших на них красноармейцев и пролетариев, размахивающих серпами и молотами. И, хотя Гэмо в школьные годы был и пионером и комсомольцем, он никак не мог поверить в то, что дед был противником Советской власти. Это была какая-то чудовищная ошибка.

Это его сомнение подтверждалось еще и тем, что некоторые приезжие большевики, большие советские начальники, правившие от имени Москвы на обширной территории от границ Камчатки до Ледовитого океана, были далеки от идеала. Прежде всего, многие из них жестоко пили, да еще склоняли к этому большинство уэленцев. Если это был праздник, особенно революционный, то после обязательных торжественных ритуалов — речей, шествия, окрашенных нетерпеливым ожиданием главного деяния — возлияния — наступала настоящая вакханалия. В редкой яранге не валялись пьяные вперемежку со спящими собаками, женщины совокуплялись с чужими мужьями, девушки либо молча отдавались пьяным русским начальникам, среди которых нередко были и учителя, либо с истошным визгом пытались убежать от ослепленных похотью и туманом алкоголя преследователей. Как ни странно, революционные праздники запомнились именно этим. Но что интересно, на собственных праздниках, когда почти тайком, вдали от любопытных глаз райкомовских и райисполкомовских работников, совершались обряды и священные ритуалы, никакого пьянства не было. Если на трибуну мог выйти оратор, от которого разило спиртом и чья речь свидетельствовала не столько о революционном волнении, сколько о количестве выпитого, такого никак не могло быть на морском берегу, когда Морским Богам приносились жертвы в виде пожелтевшего, долго хранимого оленьего сала. В разговорах с Духами и Дьяволами требовалась трезвая голова и ясный разум.

Гэмо, разузнав, что Коравье среди отдыхающих на Сиверской нет, предположил, что тот уехал на Чукотку. И каждый раз, бывая в городе, Гэмо заходил на факультет и заглядывал в почтовую ячейку, предполагая найти какую-нибудь весточку от друга.

Валентина беспокоилась и не разделяла спокойствия мужа.

— Знаешь, сколько времени мы добирались сюда? — успокаивал жену Гэмо. — Четыре месяца! Почему-то наш пароход «Жан Жорес» вместо Владивостока повернул на Сахалин, и там мы просидели на морском вокзале городка Отомари целый месяц!

Городок только что переименовали в Корсаков, но местные жители, среди которых было много корейцев, продолжали употреблять его японское наименование. Еще кое-где висели зазывные вывески «Корейская закусочная», где, кроме водки и сухой колбасы на ломтике черствого хлеба да подозрительного вида морской капусты, ничего не было. Из порта каждую неделю уходили пароходы на материк, но сесть на них не было никакой возможности — тысячные толпы жаждущих покинуть остров буквально брали штурмом корабль, легко оттесняя в сторону робких чукотских парней.

Об этом многомесячном путешествии, думал Гэмо, можно когда-нибудь написать книгу. Об открытии новой земли через мутное вагонное окно и редкие выходы на перроны десятков вокзалов дальневосточных, сибирских и российских городов на всем протяжении долгого пути в Ленинград.

— Он же знает, что ты волнуешься, — напоминала Валентина.

— У нас по поводу таких пустяков не принято волноваться, — ответил Гэмо.

— А если с ним случилось несчастье?

— Самое большое несчастье, которое может приключиться с Коравье: выпьет лишнее и отстанет от поезда. Но он человек сообразительный, опытный. За те четыре месяца он постиг всю премудрость путешествий по нашим железным дорогам. Наверняка сидит где-нибудь во Владивостоке и умоляет моряков взять его на корабль, идущий на Чукотку.

Но весть о нем пришла совсем из другого места. Придя на факультет, Гэмо нашел на доске объявлений извещение о смерти земляка. Сонная секретарша ничего толком не могла сообщить. Расспросив кое-кого в общежитии, лаборанток, Гэмо узнал, что тело выловила речная милиция в устье Невы. Пока нашли, кто может опознать, составляли бумаги, прошло какое-то время.

— Почему меня не позвали? — допытывался Гэмо у факультетских служащих, но никто ничего вразумительного не мог сказать. Ему пришлось выслушать самые противоречивые утверждения: то ли Коравье похоронили на каком-то дальнем кладбище, но где именно никто не знал, так как хоронила милиция, то ли сожгли в крематории.

Гэмо вспомнил давний разговор с земляком, когда они только что приехали, поступили на северный факультет. Во время одного из своих обычных мрачных состояний Коравье сказал: «Вот из нас все пытаются сделать новых людей. Я не говорю, что это злые, недобрые намерения. Наверное, эти попытки проникнуты самыми благими пожеланиями. Но ведь для того, чтобы нам стать совершенно другими, как здешние русские, или казахи, или евреи, нам прежде всего надо перестать быть самими собой, как бы умереть…» Он некоторое время помолчал, раздумывая над собственными словами, и неожиданно твердо сказал: «Да, именно умереть. Не помнить прошлую жизнь, яранги, наши песни, легенды и сказки… А этого нельзя сделать с живым. Он все равно будет все помнить…»

Коравье умер, не став другим, — значит, он не умер, вдруг подумал Гэмо, чувствуя, как по его щекам текут слезы.

10

Комната была довольно большая, с окном-фонарем, выходящим на улицу Щорса. Кроме Юрия Гэмо с сыном и Валентиной, уже заметно беременной, в квартире проживали три пожилые женщины и писатель-путешественник Михаил Марьенков с женой, автор одной-единственной книжки о своем давнем путешествии на Новую Землю. Он получил две комнаты по соседству, а Гэмо, несмотря на перспективу явного прибавления семейства, жилищная комиссия Союза писателей выделила всего одну комнату.

Несправедливость больно ранила Валентину, которая и обратила на это внимание мужа.

— Когда что-то дают даром, — философски заметил Гэмо, — не приходится привередничать: что дали, то дали. Утешайся тем, что нашему соседу в литературе больше ничего не светит, а у меня все-таки перспектива, да и моложе мы…

25
{"b":"178153","o":1}