— Я его поднял на дворе кравчего Василия Федоровича Салтыкова.
И государыня снова взялась за прежнее, снова за трость, била Деревнина по лицу и по голове; а уставши, «паки» поручила Пятилету да Карлусу пообжечь его лицо и шею; Моломахов да Ф. Иевлев держали допрашиваемого.
Слабые нервы герцогини не могли вынести сего зрелища: она поспешила проститься с матерью и оставила ее одну упражняться в изобретениях новых пыток.
За ними дело не стало. Живая фантазия Прасковьи скоро навела ее на мысль о пытке, если не новой, то, по крайней мере, редко употреблявшейся.
— «Полячка Михайловна! — закричала она фрейлине, — сходи в карету да принеси оттуда бутылку с водкой».
Водку принесли. Моломахов, Крупеников и Воейков крепче взялись за арестанта. Шведу Карлусу повелено лить на голову Деревнина. Водка, или, лучше сказать, спирт (вино в то время не разжижалось еще так щедро водой), потек по лицу, т. е. по отвратительной язве, и разъедал ее страшно. Как ни исполнителен был швед, но он лил немного, вылил не более полубутылки. Жалко ли ему было Деревнина, или желалось сберечь водку для обратного пути в Измайлово — неизвестно.
— «Зажигай!» — крикнула царица, обращаясь к Пятилету.
Истопник Степан Пятилет, привыкший жечь дрова, но не людей, страшился исполнить приказ старушки, но монархиня собственноручно соизволила толкнуть его руку со свечою к голове Деревнина — и голова вспыхнула, как порох!
Страшный, нечеловеческий вопль огласил подвалы и казенки Тайной канцелярии и замер под ее мрачными сводами. Несчастный судорожно рванулся из рук рабов, метнулся в одну сторону, бросился в другую, ударился о печку и в страшных конвульсиях упал на пол… Голова его пылала… Колодники, сторожа, слуги, палачи — все, кроме государыни, были в оцепенении!
А голова все пылала, все пылала и курилась невыносимым чадом.
Первый очнулся Бобровский. Мысль, что за этим арестантом есть государево тайное дело, что его непременно нужно сберечь для допросу, а может быть и для пыток, каким благоволит его предать царское величество, — мысль эта гвоздем засела в голову дежурного каптенармуса, и он суетливо бросился распоряжаться тушением курьезного пожара… Кто-то из колодников, по его приказу, утушил огонь полою своего кафтана.
Прасковья пожелала посмотреть на копченого стряпчего и казначея. Узнать его не было возможности. Волосы сгорели; лицо вздулось, посинело, почернело, местами вовсе выгорело; глаза заплыли опухолью; подбородок тщательно обожжен, и только сквозь раздутые, черные губы слышались стоны.
Вид несчастного еще более раздувал гнев царицы.
Старушка, не чувствуя усталости, крайне занятая и оживленная своим делом, все еще находила, что мщение ее неполно, чего-то еще недостает; она жаждала чего-то нового и, в ожидании его, принялась за старое: ручка монархини и крепкая трость вновь загуляли по ли… но нет, то не было уже лицо: в громадной язве не было даже и подобия образа человеческого.
Если не без ужаса и негодования цепенеем мы пред страшной картиной, существование которой не может быть оправдано ничем (истина — всегда истина, в какой бы век она ни существовала), то зато и не без удовольствия находим в подлинных документах указания на то, что некоторые служители царицы, как, напр., Кондрат Маскин, Никита Иевлев, Тимофей Воейков, Федор Воейков, Феоктист Иевлев, были поражены ужасом (если не состраданием) и, не вынося страшного зрелища, «многократно» выходили на чистый воздух подышать и освежиться…
Бобровский четыре раза уже посылал с донесениями о «всех действах» царицы к генерал-майору Скорнякову-Писареву и всякий раз получал в ответ приказание — отнюдь не отпускать с царицей Деревнина. То же говорил Бутурлин.
Пожар головы арестанта заставил дежурного просить более подробных инструкций о том, допускать ли дальнейшие истязания? За этими инструкциями он послал к генерал-прокурору Павлу Ивановичу Ягужинскому.
Ударило десять часов вечера. В «Тайную» приехал генерал-прокурор. Все засуетились. У Деревнина, если он еще не потерял сознания, должна была мелькнуть мысль о спасении; у царицы же — надежда получить наконец арестанта. Прасковья ошиблась… Ягужинский… но позвольте познакомиться с ним поближе.
Павел Иванович, по отзывам современников, лично его знавших, был видный мужчина, с лицом неправильным, но живым и выразительным. В обхождении он был очень свободен, даже небрежен; но эта свобода была весьма в нем естественна, и все были ею довольны. Ягужинский был капризен, самолюбив, но при этом умен, рассудителен, жив. Он в один день делал столько, сколько другой не поспевал в неделю. Прямодушный, он твердо выполнял данное слово до такой степени, что готов был скорее умереть, нежели нарушить обещание. Мысли свои Павел Иванович выражал без лести пред самыми высшими сановниками. Буде первый сановник империи поступал несправедливо, Ягужинский порицал его так же смело и свободно, как последнего чиновника. Сначала денщик Петра, а потом генерал-прокурор Правительствующего Сената, он был одним из первейших любимцев Преобразователя. Государь обыкновенно называл его своим глазом и зачастую говаривал: «Если что Павел осмотрит, то это так верно, как будто я сам видел»[129].
Если похвальные отзывы дюка Лирийского и леди Рондо хоть Наполовину справедливы, то понятно, почему и в настоящем случае Ягужинский не уклонился, подобно Скорнякову-Писареву и Бутурлину, от вмешательства в дело Прасковьи и хоть поздно, но явился на арену не совсем невинных ее развлечений.
— Что ты делаешь, государыня? — заговорил генерал-прокурор, когда пригляделся наконец к окружающим предметам. — Что хорошего, государыня, что изволишь по Приказам ездить ночью[130]?
— «Отдайте мне Деревнина, — отвечала царица. — Он вор, вор, он покрал у меня казну!»
— Без именного императорского величества указу отдать невозможно, — твердо отвечал Ягужинский, отдал приказ увести Деревнина к себе на дом под караул и тут же предложил Прасковье Федоровне оставить Тайную канцелярию.
— Завтра, может быть, я пришлю его к тебе, государыня, — обманчиво уверил Ягужинский, когда: царица не прекращала упрашивать и умолять об исполнении ее просьбы.
Наконец, огорченная старушка, с слабой надеждой и немалой грустью, оставила Деревнина и отправилась обратно в свою резиденцию, в село Измайлово. Впереди, сзади и по бокам ехали исполнители ее предначертаний.
Была глубокая полночь, когда вернулась Прасковья в свои хоромы; нежно обняла она ненаглядную свою внучку Аннушку и мирно опочила от трудов.
Вознаградил ли себя за труды водкообливатель и свечеобжигатель Карлус оставшейся полбутылкой пенника — из подлинного дела не видно[131].
VIII. В ожидании царского приезда
3 октября 1722 г. исполнительный каптенармус Бобровский, по долгу службы, вошел с обстоятельным рапортом о всем случившемся к начальству Тайной канцелярии[132].
Бобровский ничего не утаил, передал все мелочи трагического события, но героиню его, всемилостивейшую старушку, называл в рапорте не иначе как «благовернейшей государыней»…
В тот же день, в полдень, генерал-прокурор прислал Деревнина назад в казенки Тайной канцелярии.
Попечительное начальство ее, накануне столь любезно предоставившее старушке потешиться, ныне вступило в свои обязанности: на Деревнине приказано: «Бой и жжение описать и лечить его из аптеки». Опись коротко, но довольно красноречиво повествует о том, как соизволила гневаться царственная старушка. «Голова Деревнина, — так оказалось по осмотру, — избита во многих местах и обожжена местами; также и по носу, и по лицу, и под глазами избито и обожжено, и почернело и опухло, за которою опухолью не знать и глаз. А руки по запястья обожжены же; на груди против сердца избито и местами красно».