Я мальчонке на руки посмотрела — а они все в разводах от кислоты — и прям увидела мысленно, как на них наручники щелкают. Аж самой поплохело.
Не стала Розку с ее кипятильником дожидаться, поманила мальца к себе. Дескать, Венечка, мне тут твоя мама говорила, что ты паяешь хорошо? Не мог бы мне помочь, ну уж больно надо, а то лаборантов не допросишься. И улыбнулась изо всех сил.
Пока ко мне в кабинет шли, я уже мысленно ни о каких детях не мечтала: к работе готовилась. Да и страшно было: вот родишь такого Венечку, все силы в него вложишь, а потом закрутишься на работе и проморгаешь тот момент, когда он в диссиденты отправится. Это ж ужас что такое, и куда только родители-Спицыны смотрят? Впрочем, это я знала куда — одним глазом в микроскоп, другим в машинопись про Ивана Денисыча.
Пока мне Веня кипятильник починял, я на стол накрыть успела. Всех из комнаты спровадила, по разным поводам, но на час как минимум. А разговору нам на пять минут хватило. В чаек я зерничной пыльцы кинула, в болгарский абрикосовый конфитюр забей-травы положила, коржики просто так подала, чтобы клиента к себе расположить. Даже в глаза сильно дуть не пришлось, чтобы от мальчишки эти страшные глупенькие мысли отвадить.
Я ему пару вопросов всего и задала: про то, кем стать хочет и какие предметы в школе нравятся. А он пока отвечал, кивала в нужный лад. Но там, сколько ни кивай, все одно получалось — не успокоится мальчишка. Про терроризм и революцию намертво забудет (да так, что в школе политинформацию не сможет провести), а вот мысли о том, как бы вытащить страну на путь исправления, в нем все равно останутся. Только он их другими методами воплощать начнет. Ну это уже не моя беда — главную-то опасность я убрала.
Я этого Веню Спицына потом еще много раз у нас в НИИ видела — до тех пор, пока весь институт в девяносто втором не развалился. Он и подрос, и поумнел, и родителей не сильно огорчал, а все таким же пухленьким и деловитым оставался. Только теперь уже не про революцию, а про бизнес думал. Ну это в те времена тоже не сильно спокойно было.
А вот мысли про детей меня с той поры надолго оставили — так Мусик и умер, не дождавшись от меня дочки или сынка. А от Семена мне рожать никак нельзя было, природа у нас такая… Хоть мирским завидуй.
7
Собрание назначили на полночь, но в полдвенадцатого весь народ уже был на месте. Никаких кабаков: собрались у Старого на квартире, узким кругом — исключительно столичные Смотровые, ну и Гунечка, естественно.
Сидели в рабочей комнате, она у Старого большая, восемнадцать метров. Тут строго все, стерильно, особенно если тот диван собрать, на котором Жека предпочитала за ученичком присматривать.
Сам Старый до полуночи на глаза показываться не стал: не позерства ради, а потому как дел выше крыши. Телефон в доме звонил не переставая, как под Новый год или там еще в какой день рождения, — Гунька хватал исправно трубку, сосредоточенно слушал, отвечал что-то звонким, почти подростковым голосом. Оказывается, с него оброк сняли раньше времени, разрешили при посторонних говорить. Почему — одному Старому ведомо, но так-то куда лучше, Гуньке, правда, непривычно, он все время то кивает в телефон, то головой мотает отрицательно — с такой силой, что на рыжих лохмах зайчики от хрустальной люстры прыгают. Стесняется.
А Старый тем временем где-то за стенкой чинил разнос Жеке. Не то хозяйствованием был недоволен, не то тем, как тут без него за учеником следили. Евдокия сперва огрызалась на всю квартиру, потом вроде притихла, стала внимать.
А мы в комнате переминались — у подернутого выцветшей скатертью овального стола. Самовар хоть и электрический — а чин по чину, вокруг кой-какие закуски. Не такой размах, как у Тимки-Кота за завтраками, но тоже аппетитно. Я на сервировку глянула и к подоконнику отошла: нельзя мне после девяти вечера есть, если я хочу нормальную фигуру себе сделать. А то ведь со спины до сих пор только «женщиной» называют, это если в лицо, то я им «девушка». Хорошо, что хоть закуски все холодные, — запаха бы я не вынесла. Да и так лишний раз нечего смотреть, лучше уж в окно.
Там, в черной вязкой ночи, упрямо сияли лампы онкологии и трепыхались неуверенные, ранние гирлянды. До Нового года вон еще сколько, прежде времени иллюминация созрела. Оттого и выглядит неестественно среди всеобщих мирских сует — как муляж праздника, фальшивка.
Зато Гунька сиял лучше любой елки. Просто когда на стенку соседней комнаты косился. Улыбался празднично и снова пытался что-то жестами телефонной трубке объяснить. Вроде повзрослел немного, я чего-то не пойму. Один шут, впрочем: нам его в ближайшие дни придется наскоро старить, чтобы он мне квартиру обратно передал. С Жекой это будет или без Жеки — неведомо. Вон она опять разоряется чего-то. Не иначе виноватой себя почувствовала.
Да и остальные тоже не молчат.
Матвей с Петрухой к столу почти приросли, сдвинули капли хрустальных стопок: это они тридцатого ноября никак встретиться не могли, чтобы начало Зимней войны отметить. Сейчас вот былое вспомнить торопятся — пока собрание не началось.
Они ведь оба на линии Маннергейма были. Правда, с разных сторон. Ну для нас подобное не нонсенс, особенно после гражданской, когда наших куда только не закидывало. Кто у Врангеля, а кто и в РККА. Уже и не вспомнить — не то что подробностей, а имен тогдашних. Тридцатые годы многих съели. Сейчас про те времена так четко только мы и помним, наверное. Ну про гражданскую, я имею в виду. Великую Отечественную еще есть кому помянуть.
Девчонки диван облюбовали — все, кроме Дорки. Та себе отхватила кресло с львиными лапами, которое за Старым кочевало из жизни в жизнь. Цирля взлетела на спинку, крылья взметнула: ну прям как имперский орел, только короны и скипетра не хватает. Еще и головой вертит так, будто у нее их сразу две. Красотища!
А девочки тем временем меня к себе зовут, про обновление выспрашивают да про то, когда я «первый волос» отмечать буду. Я краснею, мямлю, что, дескать, вот себя в порядок приведу, а там посмотрим. И все жалею, что Жеки рядом нет, — она бы от любопытных меня отмахала.
Танька-Гроза с Зинаидой перешептываются, выспрашивают у меня, что я к празднику хочу, Анечка из Северного молчит все больше, но тоже вникает.
Как про презенты речь зашла, Дорка сразу встрепенулась:
— А тебе на первые тридцать лет что подарили?
— Мирские или наши?
— Да какие хочешь. Интересно же, что запомнилось…
— Ой, это когда было-то? Еще при Павле? Вроде бы живого арапчонка, дай-ка вспомнить… — это Зина, она у нас самая старшая.
— Евнуха или как?
— Ну как тебе, ma cherie, сказать…
— А мне вот на какие-то тридцать пять, это как раз в семнадцатом году было, Мулечка, идиот, подарил колье, а нам же камни нельзя, я так плакала, так плакала… — возникла Дора. — Хорошо еще, его большевики реквизировали.
— Девушки, — кашлянул от стола Матвей, — оторвитесь вы от цацек… Папирос ни у кого нету?
— Как это нету? У Евдокии есть.
— Ну и где та Евдокия? — нахмурился Петро.
Голоса за стеной звучали совсем тихо.
— Дора, — предложил Матвей, — а пускай твоя кошавка за сигаретами слетает, а? А то без трех двенадцать уже, выходить не хочется.
Цирля головой вертеть перестала, прикрыла глаза презрительно. Зато Дора в кресле чуть ли не зашипела. Будь у нее хвост — она бы его сейчас трубой задрала. Где, мол, это видано, чтобы крылатки шут знает за какой дрянью летали, да еще по такой погоде?!
Матвей уже сам был не рад, что спросил. У нас же, в принципе, ничего зазорного нет в том, чтобы тварюшку на посылки отправить. Испокон веку крылатые кошки почту приносили или, там, что поважнее. Варенька, племянница Тимки-Кота, говорила, что в первую севастопольскую у них на бастионе крылатка за сестричку милосердия работала — лекарства доставляла. Но про это опять же в учебниках есть. А вот про то, как кошавки иногда за мелкими покупками летают, Дорке лучше не рассказывать. Она у нас о правах тварюшек очень беспокоится.