А. Иванов не мог не знать этих слов, и, можно предположить, задуманный им образ кающегося, эскиз к которому он писал с Гоголя, отвечал надежде, что даже в мире одержимых все же есть и могут найтись души не мертвые.
Гоголя и Иванова в ту пору повсюду видели вместе. Они были неразлучны.
«Это человек необыкновенный, имеющий высокий ум и верный взгляд на искусство, — напишет Иванов о Гоголе отцу. — Как поэт, он проникает глубоко, чувства человеческие он изучил и наблюдал их, словом — человек самый интереснейший, какой только может представиться для знакомства. Ко всему этому он имеет доброе сердце…»
Кажется, художник и писатель понимали и поддерживали друг друга во всем.
В феврале 1841 года Н. В. Гоголь решил помочь земляку художнику-малороссу Ивану Савельевичу Шаповаленко[61].
Двадцатилетний Шаповаленко получал от Общества поощрения художников пенсион в 80 рублей в месяц, — «каплю живой воды», которой одной и жил. В феврале 1841 года банкир отказал ему в деньгах, сославшись на предписание от Общества. Шаповаленко остался без куска хлеба. В отчаянии он был ни на что не способен. Гоголь, видя общее сострадание, несмотря на свое нездоровье, решился прочесть «Ревизора» в пользу художника.
Было объявлено, что писатель будет читать комедию, а весь гонорар пойдет в пользу Шаповаленко.
— Вот вы увидите, вот вы увидите-с, как Николай Васильевич прочтет, — говорил А. Иванов знакомым. — Это просто чудесно-с! Никто так не может-с!
Зинаида Волконская предоставила для чтения великолепный зал в своем дворце, с обещанием дарового угощения. Билет стоил дорого — пять скудо. Публика, подогреваемая слухами, что Гоголь читает бесподобно, бросилась брать билеты.
«Съезд был огромный, — вспоминал Ф. И. Иордан. — Мы, художники, были все налицо…
В зале водворилась тишина; впереди, полукругом, стояло три ряда стульев, и все они были заняты лицами высшего круга. Посредине залы стоял стол, на нем графин с водою и лежала тетрадь…
Гоголь с довольно пасмурным лицом раскрывает тетрадь, садится и начинает читать, вяло, с большими расстановками, монотонно. Публика, по-видимому, была мало заинтересована, скорее скучала, нежели слушала внимательно. Гоголь время от времени прихлебывал воду… В зале царствовала тишина. Окончилось чтение первого действия без всякого со стороны гостей одобрения. Гости поднялись со своих мест, а Гоголь присоединился к своим друзьям…
Во время чтения второго действия многие кресла оказались пустыми. Я слышал, как многие, выходя, говорили — „Этою пошлостью он кормил нас в Петербурге, теперь он перенес ее в Рим“. Доброе намерение Гоголя оказалось для него совершенно проигранным. Несмотря на яркое освещение зала и на щедрое угощение, на княжеский лад, чаем и мороженым, чтение прошло сухо и принужденно, не вызвав ни малейшего аплодисмента, и к концу вечера зало оказалось пустым; остались только мы и его друзья, которые окружили его, выражая нашу признательность за его великодушное намерение устроить вечер в пользу неимущего художника. Гоголь с растерянным видом молчал. Он был жестоко оскорблен и обижен».
По-другому оценил чтение А. Иванов.
«Для меня это было весьма важным — видеть отечественного, лучшего писателя читающим свое собственное произведение, — писал он отцу. — И в самом деле (это) было превосходно, вследствие чего собрано 500 руб., и Шаповалов с ними начинает важную копию с картины Перуджино, в Ватикане».
Делать копию лучшего произведения Перуджино «Богородица с младенцем Иисусом, окруженная Святыми» посоветовал Шаповаленко А. Иванов.
* * *
Вспоминая о том далеком времени, Ф. И. Иордан писал: «В Риме, у нас образовался свой особый кружок, совершенно отдельный от прочих русских художников. К этому кружку принадлежали: Иванов, Моллер и я: центром же и душой был Гоголь, которого мы все уважали и любили. Иванов же к Гоголю относился не только с еще большим почтением, чем все мы, но даже (особенно в 30-х и в начале 40-х годов) с каким-то подобострастием. Мы все собирались всякий вечер на квартире у Гоголя (в 23-м часу, т. е. около 7 ½ часов вечера), обыкновенно пили русский хороший чай, и оставались тут часов до 9, или до 9 ½ — не дольше, потому что для своей работы мы все вставали рано, значит, и ложились не поздно. В первые годы Гоголь всех оживлял и занимал. Но скоро исчезло прежнее светлое его расположение духа…
Много ли разговаривал Иванов с Гоголем вне этих наших собраний, и был ли у них живой, важный обмен мыслей — того я не знаю, но что касается до наших вечеров, на квартире у Гоголя, то Иванов очень мало говорил, а все более прислушивался к другим, когда мы толковали о художественных новостях в Риме, о работах русских и иностранных пенсионеров, о прочитанном в газетах (мы одно время в складчину подписывались на русские газеты), а иногда, изредка, вспоминали тоже про Россию, про петербургское наше житье. Если Иванов иной раз вдруг и решался что-нибудь рассказывать из увиденного на улице или услышанного, он обыкновенно начинал смехом: „ха-ха-ха, а вот я сегодня…“. Потом он, заминаясь, и спутываясь, тянул, и кончал часто тем, что, бывало, вовсе ничего так и не расскажет. Про свои работы ни Гоголь, ни Иванов, — эта неразлучная парочка, — никогда не разговаривали с нами. Впрочем, может быть, они про них рассуждали друг с дружкой, наедине, когда нас там не было».
О близости писателя и художника свидетельствуют и воспоминания литератора П. В. Анненкова, приехавшего в Рим 28 апреля 1841 года.
«<В первый же день Гоголь> повел меня в известную историческую австерию под фирмой „Lepre“ („Заяц“), где за длинными столами, шагая по грязному полу и усаживаясь просто на скамейках, стекается к обеденному часу разнообразнейшая публика: художники, иностранцы, аббаты, читадины, фермеры, принчипе, смешиваясь в одном общем говоре и истребляя одни и те же блюда…
В середине обеда к нам подсел довольно плотной мужчина, с красивой, круглой бородкой, с необычайно умными, зоркими карими глазами и превосходным славянским обликом, где доброта и серьезная, проницательная мысль выражалась, так сказать, осязательно; это был А. А. Иванов, с которым я тут впервые познакомился…
По окончании расчета… из австерии перешли мы на Piazza d’Espagna, в кофейную „Del buon gusto“, кажется, уселись втроем в уголку за чашками кофе, и тут Гоголь до самой ночи внимательно и без устали слушал мои рассказы о Петербурге, литературе, литературных статьях, журналах, лицах и происшествиях, расспрашивая и возбуждая повествование, как только оно начинало ослабевать. Он был в своей тарелке и, по счастливому выражению гравера Ф. И. Иордана, мог брать, что ему нужно было или что стоило этого, полной рукой, не давая сам ничего»[62].
Иванов, со вниманием слушая беседу, сидел молча рядом.
Он мог за вечер не произнести ни слова.
В день Светлого Воскресения, отмечаемого католиками по своему календарю, Гоголь, Иванов, Иордан и Анненков, ходили вечером на площадь Св. Петра полюбоваться на чудное освещение купола собора и перемену огней, внезапно производимую в известный час…
Читая записки П. В. Анненкова, полнее чувствуешь смысл бесед, которые происходили между А. А. Ивановым и Н. В. Гоголем.
Оба, похоже, испытывали неприязнь к Франции.
Тот же Гоголь с негодованием отзывался о французском владычестве в Риме, когда сподвижники Наполеона I принялись бездушно истреблять коренные народные начала.
Говорили и о пустоте задач, поставленных французами в жизни, искусстве и философии.
Как-то Анненков с Гоголем принялись диспутировать о Франции. Иванов слушал аргументы обеих сторон с напряженным вниманием, но не сказал ни слова. Трудно было понять, чью сторону он держал. Но через два дня Иванов встретил Анненкова на Monte-Pincio и, улыбаясь, повторил незамысловатую фразу, сказанную тем в пылу разговора.