Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

В самом деле, если задержаться взглядом на этом зрелище и слишком долго рассматривать некоторые его стороны, даже самая ясная голова пойдет кругом.

Но хоть сам-то он, этот Бонапарт, воздает себе должное? Есть ли у него хоть какое-нибудь представление, хоть некоторое понятие, хотя бы смутная догадка о своей подлости? Право, невольно начинаешь сомневаться в этом.

Иной раз, когда слышишь его славословия самому себе или его невообразимые воззвания к потомству, к тому самому потомству, которое в ужасе и негодовании будет содрогаться при его имени, когда слышишь, с каким апломбом он разглагольствует о своих «законных правах», о своей «миссии», невольно начинаешь думать, что он и в самом деле возомнил себя великим человеком, что у него помутилось в голове и он действительно уже не понимает, ни кто он, ни что он такое творит.

Он верит в любовь к нему пролетариев, он верит в благожелательство королей, он верит в празднество орлов, верит в разглагольствования Государственного совета, верит в благословение епископов, верит в присягу, которую он заставил себе принести, верит в семь с половиной миллионов голосов!

Сейчас, чувствуя себя подлинным Августом, он заговорил о том, что объявит амнистию изгнанникам. Захватчик, объявляющий амнистию праву! Предательство, амнистирующее добродетель! Он до такой степени одурел от своего успеха, что все это кажется ему вполне нормальным.

Странное опьянение! Какой-то оптический обман! Он видит в сиянии золота, в блеске сверкающих лучей этот позор 14 января, эту конституцию, вымазанную грязью, запятнанную кровью, увешанную цепями, — конституцию, которую под гиканье Европы везут подкованные заново полиция, сенат, Законодательный корпус и Государственный совет. Ему кажется, что это его триумфальная колесница, и он хочет проехать на ней под аркой Этуаль, а это — позорная телега, и он стоит на ней во весь рост, страшилище, размахивающее бичом, а у ног его окровавленный труп Республики!

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

СКОРБЬ И ВЕРА

I

Волею провидения самый факт существования вселенной, процесс бытия приводит к зрелости и людей, и явления, и события. Для того чтобы обветшавший мир исчез, достаточно, чтобы цивилизация, величественно приближающаяся к своему зениту, озарила своими лучами старые установления, старые предрассудки, старые законы, старые обычаи. Эти лучи сжигают прошедшее и уничтожают его. Цивилизация светит — это явление очевидное, и в то же время она разрушает — это явление сокровенное. Под ее воздействием медленно, постепенно все, что должно прийти к концу, идет к концу, что должно состариться, старится, морщины проступают на всем, что обречено дряхлеть, — на кастах, на сводах законов, на установлениях, на религиях. Этот процесс одряхления совершается до некоторой степени сам собою. Плодотворное одряхление, под которым всходит новая жизнь. Разрушение подготовляется мало-помалу, глубокие трещины, которых не видно снаружи, разветвляются и постепенно превращают в прах это многовековое здание, которое с виду кажется еще таким прочным; и вдруг в один прекрасный день это древнее скопление истлевших фактов, из которых состоит обветшалое общество, теряет свою форму: здание расползается, оседает, накреняется. Оно уже ни на чем не держится. Пусть только явится один из тех гигантов, которых порождают революции, и пусть этот гигант только поднимет руку — все будет кончено. Бывают такие моменты в истории, когда достаточно Дантону двинуть локтем — и рушится вся Европа.

1848 год был одним из таких моментов. Старая, феодальная, монархическая, папская Европа, подштукатуренная на горе Франции в 1815 году, пошатнулась. Но Дантон не появился.

Крушения не произошло.

Прибегая к избитым выражениям, которые кажутся уместными в подобных случаях, говорят, что 1848 год «вырыл пропасть». Отнюдь нет. Труп прошлого лежал на Европе, он лежит на ней и сейчас. 1848 год вырыл яму, чтобы сбросить туда эту падаль. Эту-то яму и приняли за пропасть.

В 1848 году все, что цеплялось за прошлое, что питалось падалью, увидело перед собой эту яму. И короли на тронах, и кардиналы в своих красных шляпах, и судьи под тенью своих гильотин, и полководцы на своих боевых конях — все содрогнулись, и не только они, но всякий, кто из корысти держался за то, что должно было исчезнуть, всякий, кто на пользу себе поддерживал какую-нибудь общественную неправду и жил на доходы от злоупотреблений, всякий, кто был хранителем лжи, привратником предрассудков или откупщиком суеверий, всякий, кто гнался за выгодой, лихоимствовал, вымогал, обирал, всякий, кто обвешивал, — как те, что подделывают весы, так и те, что подделывают евангелие, — и дурной купец, и дурной пастырь, и те, что плутуют с цифрами, и те, что торгуют чудесами, все, начиная с банкира — еврея, вдруг почувствовавшего себя католиком, и до епископа, обратившегося в еврея, — все эти люди прошлого сошлись вместе и, дрожа от страха, стали совещаться.

Они решили засыпать эту зияющую яму, куда чуть было не полетело их сокровище — все эти лживые вымыслы, которые столько веков угнетали человека, — замуровать ее наглухо, придавить глыбой, завалить камнями, а на всем этом водрузить виселицу и повесить на ней убитую, окровавленную, великую преступницу Истину.

Они решили покончить раз навсегда с духом освобождения и независимости, подавить, сокрушить силу, влекущую человечество вперед, и никогда больше не давать ей воли.

Это была жестокая затея. Что из нее вышло, об этом мы уже говорили не раз, — и в этой книге и в других.

Свести на нет работу двадцати поколений; в девятнадцатом веке задушить, схватив за горло, три столетия — шестнадцатое, семнадцатое и восемнадцатое, — иными словами, Лютера, Декарта, Вольтера, критику религии, критику философии и критику всего мировоззрения; затоптать во всей Европе эту необозримую поросль свободной мысли, там вырвать дуб, здесь травинку; обвенчать кнут с кропилом; насадить побольше испанских порядков на юге, побольше российских — на севере; восстановить, насколько возможно, инквизицию, задушить, насколько возможно, мысль; превратить юношей в тупиц, иными словами — лишить разума наше будущее; созвать весь мир на аутодафе идей; уничтожить трибуны, закрыть и запретить все газеты, воззвания, книги, слово, крик, шепот, дыхание; водворить безмолвие; преследовать мысль в типографской кассе, в строчке набора, в свинцовой литере, в клише, в литографском камне, в картине, в театре, в балагане, в устах актера, в тетрадке школьного учителя, в корзине странствующего торговца; дать каждому взамен веры, закона, цели, божества — материальную выгоду; приказать народу: ешь и не смей думать; отнять у человека мозг, оставить ему одно только брюхо; пресечь всякую личную инициативу, местную жизнь, общенародные движения, все те сокровенные инстинкты, которые влекут людей к справедливости; убить личность народов, которой имя Родина; задушить патриотизм у расчлененных, растерзанных наций, уничтожить конституции в конституционных странах, во Франции — республику, свободу — везде; задавить повсюду усилие человека.

Одним словом — засыпать пропасть, которая называется Прогрессом.

Таков был этот огромный, чудовищный всеевропейский замысел; его никто не создавал, ибо никто из людей старого мира не обладал такими способностями, но осуществляли его все. Как возник этот замысел, этот грандиозный план всеобщего подавления? Кто это может сказать? Он появился в воздухе. Вырос из прошлого. Он воспламенил чьи-то умы, указал некоторые пути. Это был словно какой-то зловещий отблеск из гробницы Макьявелли.

В истории человечества бывают минуты, когда замышляется и творится нечто такое, что кажется, будто все древние дьяволы человечества — Людовик XI, Филипп II, Екатерина Медичи, герцог Альба, Торквемада — собрались в темном углу и, усевшись вокруг стола, держат совет.

Смотришь по сторонам, ищешь, но вместо гигантов видишь каких-то ублюдков. Вот этот, — казалось бы, точь-в-точь герцог Альба, — оказывается Шварценбергом; этот как будто Торквемада, — оказывается Вейо. Старый европейский деспотизм продолжает свое шествие с этими людишками и кое-как движется; это напоминает путешествие царя Петра. «Впрягаем вместо лошадей что придется, — писал он, — когда не стало татарских коней, мы сели на ослов». Чтобы достичь цели, подавить всё и вся, надо было идти темной, извилистой, неровной, окольной дорогой; этой дорогой и пошли. Кое-кто из тех, кто пустился в путь, знал, что делает.

47
{"b":"177325","o":1}