Литмир - Электронная Библиотека

— То и верно, что хоть они станут жить, никого не проклиная, помня свой дом по-светлому, доброму, рассказывая детям о деревне сказки, — тихо улыбался Харитон.

— Какие там сказки? Они, эти девки, будут помнить, как с их дома ульи выносили. Всю пасеку, что их отец держал. Раскулачили. Еще до войны. А девки уже большенькими были. Понимали. Пасеку они много лет имели. Всякий улей памятен, кой руками отца, деда сделан. А когда все отняли, их отец и повесился. В саду, какой без пчел остался. С горя. — Замолчал бульдозерист и немного погодя продолжил: — Правды ради, не пошло впрок отнятое. В то же лето гроза разразилась. И молния в улей ударила. Загорелся. Другие рядом стояли. И не гляди, что дождь пошел, все в пепел рассыпались вскоре. Будто и не было пасеки. Бог лиходеев наказал. За грехи. Девки это будут помнить. И в чужбине такое не забудется…

Память… Она — радость и наказание. Она — тень за плечами живых. Она — их ошибки и горе. Она — наследство детям, потому что больше оставить нечего…

Горели звезды над тайгой, над головами людей. Они, как родня, плакали над головами условников, над всеми, кого обидели человечья зависть и ложь. Они понимали: недаром ежились, словно от холода, слушая разговоры людей у костра.

Если б не эти перекуры и разговоры, обусловленные сроки выдержать и пережить было бы труднее. Немногие дожили бы до свободы.

Здесь, у костра, люди никогда не врали. Понимали друг друга с полуслова и взгляда. Они все были отмечены одной судьбой.

Завтра наступит новый день. До него надо дожить. Пережить еще одну долгую ночь. Она не всегда дарит сон и отдых, чаще бывает продолжением наказания, более жестоким и безжалостным, потому что именно ночью человек остается со своей бедой один на один.

Утром фартовые проснулись раньше всех. Разожгли костер. Не только для себя. Примостили над огнем котлы, чайники. Молча носили воду, рубили дрова, готовили завтрак. Никому не хотелось повторения вчерашнего дня, он и сегодня был памятен.

Когда Митрич подошел к костру, то понял все без слов. А бугор, глянув на него сверху вниз, сказал, оглянувшись на охрану;

— Поочередно будем баландерить. День вы, день мы…

Старик, удивленный, пошел своих порадовать. Мол, поумнели блатные, вывернула им охрана мозги наизнанку. Неизвестно одно — надолго ли такая метаморфоза? Но все же передышка имеется.

Ели молча, не глядя друг на друга. Фартовые даже посуду перемыли за всеми без напоминаний. На работу собрались быстро, дружно. И в тайгу пошли впереди политических. Словно боясь, что охрана и сегодня повторит вчерашнее.

Старший охраны сделал вид, что не замечает законников. Но едва условники скрылись в лесу, направил к бригадам усиленную охрану: опасался, что блатные решат в тайге рассчитаться с мужиками за свое вчерашнее и прижать политических, сесть им на шею.

Трофимыч такое тоже предполагал. Но фартовые уже начали валить лес, не дожидаясь сучьих детей.

Даже Шмель без дела не стоял. Приметив усиленную охрану, смекнул все и взялся обрубать сучья с поваленных деревьев. Вначале неохотно, вразвалку, не торопясь, чтобы не вспотеть. А потом будто во вкус вошел. Может, забылся. Топор в его руках сначала чечетку заплясал, потом запел. И блатные, уже смешавшись с политическими, работали вровень, не отставая.

Первые полдня никто не обронил ни слова. Косились друг на друга. Присматривались, примерялись. А вернувшись на обед к палаткам, забылись, расслабились.

— Косой! Чего задумался, возьми добавку. Не то до вечера портки слетят с задницы! — предложил Санька.

Фартовый глазами поблагодарил. Сунул миску под полный половник.

Трофимыч поделился куревом с бугром. Илларион взял кружку чая из рук фартового.

Отдохнув десяток минут, переведя дух, лесорубы снова ушли в тайгу. До вечера работали без перекуров. Даже солнцу было жарко, глядя на людей. А они, с мокрыми спинами и плечами, торопились так, словно этот день был последним в неволе. И надо наверстать все упущенное.

Вечером, когда на тайгу олустились сумерки, возвращались к палаткам вместе.

За день снег осел, в тайге появилось много новых больших проталин. Заметно налились зеленью ветки деревьев, воздух прогрелся, потеплел.

Весна… Фартовые с тоской по сторонам оглядывались.

— Слинять бы, — вздыхали беспокойно, поглядывая на охрану. Политические еще один день из памяти вычеркивали: работа закончена, значит, прожит день. Все ближе к свободе.

Охранники дни считали. Скорее бы закончилась эта тягостная служба! Скорее домой, к своим. Впереди целая жизнь. Уж они, наслушавшись, не ошибутся, не оступятся. Чтобы самим под охрану не попасть.

— Ух-х-х! — внезапно грохнуло сбоку. И громадная сосна, подпиравшая кудлатой макушкой само небо, падавшая вначале беззвучно, грохнулась о землю.

— А-ай! — послышалось истошное. А может, показалось?

Люди кинулись к дереву. Испуганно обступили. В наступившей темноте ничего не видно.

— Здесь! Приподнимите! — закричал Илларион, нашарив под сосной мокрый комок.

Поднатужившись, подняли ствол. Вытащили законника, обогнавшего всех. К палаткам, к ужину спешил, к костру. А тайга над ним посмеялась. Ни поесть, ни отдохнуть не дала.

— Мать твою, Пескарь накрылся! — простонал Шмель, содрав с головы пидерку. Его примеру последовали остальные. Все без исключения. Фартовые и политические.

Перед смертью все равны. Понесли к палаткам молча. Был человек — и не стало. Еще не остыл топор от его ладоней, еще не унесло эхо звук его голоса, а смерть уже вырвала. Наказала строже судей, злей охраны, свирепее кентов.

Его принесли к костру. Тихо, бережно опустили на землю. С живым никогда так не обращались. Потому что был одним из многих. Смерть подняла его над всеми. Он отмучился, отстрадал.

Его больше не поднимут по команде охранники, не разбудят грязным матом кенты. Он уснул навсегда. И теперь лежит, разинув рот в немом крике. Кто-то закрыл ему глаза.

Шмель сел у изголовья покойного. Не до ужина, кусок в горло не лез. На душе — чернее ночи. Ведь вот даже имени человеческого, с которым на свет появляется всякий, никто не знал. Как помянуть его? Кенты сели вокруг Пескаря. Живого — его никто не замечал. Сколько раз трамбовали — выживал. А тут сосна отняла жизнь, не спросив согласия фартовых.

А что он видел в этой жизни? Сколько ему лет? Кто он и откуда? Имеются ли родные? И этого никто не знал.

У фартовых, пока живы, нет имен, семей и родственников. Нет и возраста. Они блатным ни к чему. Об их жизни можно узнать по наколкам, а они понятны лишь людям опытным, знающим законы «малин», зон, тюрем.

А биография нужна живым, мертвым она без нужды, лишний груз. Но старший охраны, заглянув в список, пошевелив губами, сказал глухо:

— Виктор он. Едва за сорок перевалило. А уже пятая судимость. И все разбой, грабежи… Ни семьи, ни дома, ни кола, ни двора. Вовсе впустую жил человек.

— Впустую? — побагровел Шмель. Встал неуклюже и закричал: — Впустую мусора живут. А Пескаря есть кому помянуть! И не только мы, его кенты! Но и средь фраеров найдутся. Детдомовец он, подкидыш потому что! Зато двоих, таких, как сам, бедолаг, в люди вывел. В грамоту. Для них воровал. Чтоб без отказу жили. Братами считал. По беде общей. Сам — в ходках. Они ни разу грев не прислали. Хотя его навар исправно харчили. А выучились, культурными заделались, забыли Пескаря. Здороваться стыдились, падлы. Хотя с его рук все имели. Да что теперь? Фраер — не человек. Может, в старости добром помянут. Но не будь Пескаря, они карманниками стали бы. Сколько мы лаяли его — без проку. Не по-фартовому жалостливым был. К чужим. Дурное у него сердце. Потому и помер непутево, не как законник. Хотя сам свою долю никогда не паскудил, — признал честно фартовый.

Политические тоже подошли. Сели плечом к плечу с фартовыми. Молча жалели человека, с кем совсем недавно работали вместе, не подозревая, что видят его последний день.

— Жаль. Молодой совсем…

— Нелепая смерть, как это все страшно, — зябко передернул плечами Костя.

115
{"b":"177288","o":1}