Литмир - Электронная Библиотека

— Наверное, дома ждут, — вздохнул охранник.

— Молятся, — ответил Митрич, стряхнув непрошеную слезу со щеки.

— Костя, а ты, такой спокойный, культурный, что тут забыл? — спросил Трофимыч задумавшегося иль задремавшего парня.

— Сына окрестил в церкви, первенца, — ответил тихо.

— И что с того? — изумился Харитон, добавив простодушно: — Святое дело дитя крестить.

— Я в исполкоме работал. Не полагалось. Вначале дремучей темнотой, невежеством назвали. А потом собрание распалилось. Договорились до того, что и коллектив опозорил. Общественность города оскорбил. И потребовали сослуживцы убрать меня с работы и наказать, чтоб другим неповадно было.

— А какое им дело? Дитя твое, чего они к тебе пристали? — встрял бульдозерист.

— Я тоже так считал. А мне доказали обратное. Моим остались сроки и муки. Сын уже усыновлен. Другим. Меня, наверное, забыл. Теперь не вспомнит, — отмахнулся парень устало.

— Кровь подскажет, напомнит, — упрямо не согласился Трофимыч.

Старший охраны крутнул головой, чертыхнулся. Оглядел молодых охранников, пожалев в душе их юность.

Люди у костра притихли. Всякому свое вспомнилось. Без слов, тихо вошли памятью в свои дома и семьи. Оглядели осиротелые углы, притихшую, поседевшую родню.

Не всех дождутся, не все вернутся. У этого горя срок протянется куда дольше определенного судом. Оно станет кричать в больных постелях долгие годы, оно будет жить в памяти тех, кто без отца обретался многие годы.

Эти дети рано взрослели. Срок отнял свободу у отцов, а у них — детство. И… веру в людей, в правду. Они потеряли ее, перестали слушать и любить сказки, задушенные руками взрослых.

У них не будет друзей. Даже тем, кто перенес такое же, никогда не поверят. Они не смогут сочувствовать, сострадать чужой беде. Ожесточившись на несправедливость, подморозившую сердце с детства, они станут холодными к боли и мукам ближнего, помня, зная, что пусть не этот, но такой же когда-то предал отца…

Они не поделятся теплом, ибо не останется его на чужих, они не поделятся хлебом, помня, как голодали сами из-за чьей- то подлости. Они перестанут любить детей, стариков и цветы.

Цветы буйно растут на могилах, щедро политых слезами. Они не радуют, лишь будят память, больную, незаживающую.

Они никогда не сумеют смеяться. Ибо их смех был навсегда отнят в детстве. И замороженная радость выступила на висках белыми заморозками.

Их не согреет ничто. Их никто не утешит. Потерявшие все с детства, они до старости станут жить замкнуто, тенями, не веря в правоту и правосудие, возненавидев людей.

Горькая эта память соберет свой урожай бессердечности во многих поколениях.

— Страшно не то, что меня посадили. Другое опасно. Весь Воронеж знает, за что меня судили. Даже мальчишки, городские пацаны. Те, кто к нам в колонны вставали на демонстрации. С восторгом на ордена и медали смотрели. Теперь их, после моего случая, хрен заставишь защищать родину. Итог памятен, — сказал Трофимыч.

— Да вон мне уже сын сказанул: мол, зачем ты воевал? Ведро наград привез. А они — ничего не стоят. Лучше б трофеи. На них хоть кусок хлеба выменять можно. Или вообще бы дезертировал. Так хоть без ранений, здоровый остался бы. За дезертирство даже меньше срок дают, чем мне за правду, — отвернулся Илларион, которого даже здесь звали генералом.

Все знали, не раз слышали, за что посадили его. Вручали Иллариону очередную награду. И словно нарочно тучный холеный тип из наградной комиссии спросил: «Жарко, наверное, вам в боях приходится?»

Илларион и ответь: «Вам, штабным, не мешало бы на передовую протрястись. Чтоб не со слов, а на собственной шкуре цену награды узнать. Много вас развелось — командиров, кто винтовку от охотничьего ружья отличить не сумеет! И все стратеги! В окопы бы вас! А то наплодилось! Интенданты, политруки, заградотрядчики! И все за нашей спиной храбрецы. И за что мужиками зоветесь, защитнички Отечества?» У награждающего челюсть на колени отвисла. Продохнуть не может, глаза стали оловянными. Руки с наградой задрожали. А вокруг солдаты захохотали. Случись один на один, может, и обошлось бы. Списали бы на вспыльчивый характер вояки, на перенесенные контузии. Тут же все забылось бы. Насмешка приравнялась бы к оскорблению. А высказанная в лицо правда — обошлась в пятнадцать лет заключения. С лишением всех воинских званий и наград…

Слушая Иллариона, молчала охрана. Только потом не спалось. Переставали понимать происходившее. Не знали — за что кого и от кого охраняют? А главное — зачем?

— Когда-то все исправят. Не может быть, чтоб не разобрались, — буркнул лысый бухгалтер Вениамин, недавний солдат.

— Что исправят, как? Разве это можно выправить? Иль прежнее вернуть? Правду один раз теряют. Даже если потом находят, радости от того немного. Она вроде покойника. С виду — все при ней. А жизни и тепла нет. Потому как душа улетела. А без нее — все прах, — сказал Харитон.

— Это верно. Мы, когда молодыми были, стремились в армию, институты. Чтоб больше пользы принести родине. О своем не думали. Нынешние ни черта о родине не вспомнят! Теперь в армию на аркане не затянут. Поймут — награды и ранения на век, за их не платят, кроме как тюрьмой. То ли раньше — георгиевские кавалеры были! Им до смерти — слава и честь, — вздохнул Трофимыч.

— И все же обидно мне. Черт, не за свое переживаю. Ладно! Амбиция штабника! Ну, пусть я перегнул! Но ведь Россия остается! Неужели ее никто уже не прикроет? Как мы, в боях! Ведь все уйдет, а она останется. И моя капля крови не зря пролилась за нее! — дрогнули губы у Иллариона.

— Свой дом будут защищать. Не без того, конечно. Но уже иначе. С оглядкой. Чтоб не продешевить, — усмехнулся Санька.

— Это как же? — не понял Яков.

— А так, что ни один дом не стоит жизни человеческой. И свободы. Тех мук, какие вы перенесли. Вот и будут думать, что стоит защитить, а что — нет. С оглядкой. Человек, он ведь ко всему привыкает. Вон у нас угнали в Германию людей. Молодых, здоровых. От своих домов, от семей оторвали. Сколько слез было, сколько горя! А закончилась война, и никто не вернулся на родину. Значит, оно хоть и чужбина, а не мачеха. Небось от плохого враз сбежали бы в обрат. К своим. Да черта с два! На аркане не воротились. И письма шлют — сытые, довольные. Без слез и жалоб. Мол, руки везде кормят. Как поработаешь, так и поешь. А земля, она хоть наша, хоть канадская иль австралийская, везде родит. Она, родимая, не за нации, за мозоли воздает. Вон бабке-соседке письмо с заграницы пришло в посылке. У старухи той двух дочек немцы в полон угнали, красивые девки, я вам доложу! Косищи, не в руку, в ногу толщиной. Сиськи — с мою голову. Все при них, куда ни определись. Когда их взяли, бабка чуть не рехнулась. А когда посылку получила — глазам не поверила. В посылке харчи, каких она отродясь не видела и не знала. Платки, кофты, обувка всякая. Но главное — письмо от девок и фотографии. Мы глядели, что твои бараны на чужие ворота. Наши иль не наши девки те? Обе взамуж вышли. Детей нарожали. Одеты не по-городскому, по-королевски. На ногах туфли с каблуками, остроносые. Юбки, кофты — в жизни мы таких не видели. У обоих дома — не чета нашим, хоромы целые. И машины — пешком, как мы, не ходят. Пишут, фермершами стали. С землей дело имеют. А земли у каждой больше, чем во всем нашем колхозе. Они ее техникой обрабатывают, не руками. И денег имеют от урожаев целую прорву. Дома их не держат. Видать, шибко много. В банки перечисляют. И харчей у них завсегда хоть засыпься. Просили старую не беспокоиться за них. Мол, не пропали. В обрат, живут припеваючи. К себе звали ее. А коль не пожелает, пусть не ругает их. Они в село не воротятся. Свою судьбину нашли. Новое место. Прижились, полюбилось оно. А ей помогать станут, чтоб жила безбедно в старости, — рассказал бульдозерист.

— Поехала к ним бабка? — полюбопытствовал Трофимыч.

— Да что ты, мил человек! Куда ей, старой плесени? Она ж в нашей деревне родилась и крестилась, замуж вышла, на погосте — все родственники. Куда от них? В селе все знакомы. Заболей — помогут, доглядят. Помрет, найдется кому схоронить, не на чужбине, в своей земле… В чужих краях по молодости еще можно прижиться, в стари — поздно. Сердце изведет. Оно хоть и не за что особо держаться ей: хатенка, ровно курятник, наскрозь светится, а своя, родная. В ней дети народились, жизнь прошла. Всякий угол мил и дорог. Потому — не поехала. Так и дочкам отписала. Мол, вы, как знаете, живите, а я в своем доме доживу. Уж немного маяться. Не тот возраст, чтоб по белу свету блукать. А им дай-то Бог судьбину светлую, счастливую…

114
{"b":"177288","o":1}