— Э-э, нет, голубка, мокроту подбери! Не для того я тебя сюда приволок, чтоб сыростью дом гноила! Ну, живо! Сопли да слюни насухо обтереть, умыться и к столу, — взялся хозяйничать Георгий. И понес из кладовок головки сыра, яйца, банки с соленьями. Вскоре стол расцвел.
Дети, не видавшие такого изобилия, уставились молча на невиданные яства, боясь дышать. А что как снится? Дыхни — исчезнет…
— Налетай! — предложил старик.
А вечером, после ухода соседей, уложив ребятню спать, долго сумерничал старик с Клавдей на кухне.
Впервые в жизни разговорился. Поделился сокровенным, все ей рассказал.
— Вот ты, голубка, сырь льешь. Оно понятно. Не чужого мужика забрали. Отца у детвы отняли супостаты. Легко ли то перенесть бабе, да еще с детьми? Но мозгуй, а кому нынче вольготно дышится? Иль мне мое даром далось? Никогда не сказывал тебе, а я ить на Кавказ враз с гражданки приволокся. Калекой доставлен был. В госпиталь. В своих местах голод гулял. До людоедства доперло. А и вертаться стало не к кому. Последыш, брат, дохлого коня поел. И помер подле него. О бок… Люди, соседи про то прописали. Я и застрял тут. В порту поначалу работал, когда подлечился.
— А что окалечило тебя, отец?
— В плечо осколок снаряда попал. Рука и отказала враз. Думал, навовсе не оживет. Ан отошла, расшевелил я ее, деваться стало некуда. Жить захотелось, кормиться. Приспичило и с жильем. Долго не мозговал. Поспрошал местный люд, приспособился в грузчики порта. С утра до ночи чертополошил. Пока в глазах не стало рябить. Ни тебе выходных, ни праздников не знал. Не до них мне было. Шкура с рук лоскутами сходила. Ногти чернели, выпадали. Плечи и ходули мои немели. А я — вламывал. Спал по три часа в сутки — не боле. Зато и получал… Так-то через полгода приглядел я себе участок этот. Облюбовал его. В то времечко тут хибара стояла, век перхала. С каждого бздеху тряслась. Бабка тут канителилась. Дети по свету живут, в других местах, а она — наседкой в сранье. Кинуть жаль, а и продать некому. Я и заявился к ней. Старуха мне, как рождественскому подарку, обрадовалась. Не верилось, что покупатель сыскался. За три дня все сладили. И уехала бабка к детям, а я тут, заместо сыча остался. Ну и начал на дом материалы собирать. Туф, лес, кирпич, железо. Все одно к другому сбирал. Песку натаскал, цементу привез. И начал. Своими руками, без подмоги. Тяжко. А надо.
— Бедный. Я о том и не знала, — пожалела отца Клавдя.
А старик продолжал:
— Два года я на его убил! И родил-таки. А на другой год мамку твою привел. Уломал, — хохотнул дед раскатисто.
Клава поближе к отцу пересела. Она любила рассказы о матери. А Георгий радовался своему.
«Коль в своем горе моей беде не отвыкла сочувствовать — одолеет лихолетье, выдюжит, выстоит, выживет. Вся в меня…»
А баба слушала старика, забыв о своем горе.
— Привел я сюда свою Манану, красу ненаглядную, звездочку мою. Она за неделю дом жилым сделала. Все прибрала, помыла, по местам расставила. А меня уломала посадить сад, сараи сладить.
— Мама грузинкой была. А как ты ее вначале понимал, как говорил с нею?
— И не спрашивай, Клавдя. Я к тому времени в порту кой-что запомнил. А потом и Манана учила. Она наш русский понимала немного. Через год я по-грузински так говорить приловчился, что соседи диву давались. Так всю жизнь и учились мы друг у друга. Славно жили. Не то что нынешние. Приноровил я ее к блинам и пельменям. А она меня — к сациви и пхали. Попривык я к чаю свежему, крепкому. Раньше-то я в нем и не понимал ни черта. Но не только радости были в судьбе нашей. Случались и беды. Да еще какие. Их не всяк одолеть бы сумел…
— Какие? — затаила дыхание Клавдя.
— Манана уже первое дитя под сердцем понесла. А я все в порту работал. В бригадирах у грузчиков. Всякие суда в порт и нынче приходят. Заграничные. Потому в порту чекистов завсегда было больше, чем собак. Вот так-то и сцапали меня за задницу. И с работы уволокли. Все три дня выколачивали с меня, об чем я с иностранцами на борту их парохода лопотал? Все я обсказал, ан — не поверили.
— А ты разве иностранный знаешь? — округлились глаза у бабы.
— Я ж в гражданку в плену был. Целых полтора года мучился. Кто мне за это чего заплатил? Так я хочь свое сорвал, брехать по-английски научился. Молодой был. Башка крепкая. В ней все намертво застревало. Вот и говорил я на том пароходе, как в плену был. Как плечо англичане мне лечили. Но не вылечили. Осколок не нашли. Он — гад, чуть не в задницу убег и оттуда гной гнал. Так бы и отняли руку, ить гангрена начиналась. А Сулико — наш врач, не мудря долго, оглядел меня, нашарил осколок, дал стакан чачи, да как надавил где-то в лопатке. Мать честная! Я от боли в штаны всю чачу выпустил, взвыл медведем. На Сулико буром попер, с кулаками. А он, зараза, хвать за пинцет — руками и ногами меня удержал да как дернул! Черные пузыри перед глазами заметались. Казалось, душу вывернул наружу. Да как заорет: «Молодец, генацвале! Вытерпел, кацо! Возьми свой осколок. Вытащил я его!» — и показывает, маленький кусок железа. А болел, ровно цельная мина внутрях сидела. И так легко стало. А Сулико давай промывать, рану чистить. Одного гноя с банку набрал. И спас меня. Мы с ним потом не одну бутыль чачи выпили. За мое спасенье. Вот об том я и рассказывал англичанам. Что не могут они осколки вытаскивать. Всадить гораздые. А чекисты не верили. Ну и давай всю мою жизнь в обрат крутить. Как в плен попал и почему. Обсказал, мол, не я один так-то влип. Много нас было. А мне опять— какое задание от них получил, кто завербовал, кому донесенья носить будешь? Я их и послал по-русски, далеко и гадко. Меня за то по морде неделю кулаками дубасили. Чтоб подробности припомнил. А я их и не запамятовал. Ить раненый был в плечо, не в голову. Но снесли бы они ее, если бы не Манана. Всех соседей наших вместе с грузчиками привела к чекистам. Такой скандал поднялся, аж я в камере услыхал. Ну и выпустили меня. Вышел я, весь в кровищи, в синяках и шишках, Манане плохо стало, как поглянула. А ночью ребенка скинула. Уже большого. С переживаньев все. С горя. Не довелось ему свет увидеть. А я опосля того с порта насовсем уволился. Видеть его не мог. Отшибло сердце даже от вида моря и пароходов… Устроился в ботанический сад. Рабочим. А ночами — стороже-вал. Заработков хватало. Но и в ботаническом подошли ко мне иностранцы, когда я кусты роз обкапывал. Вместе с гидом интересоваться стали, поначалу цветами, деревьями, кустами, а потом и мной. Ну я и отвечал. Как есть. И снова к чекистам загремел. Гид донес, что я про свою зарплату правду ляпнул. А иностранцы долго смеялись, что моего заработка не мужику, а и половине обезьяны на бананы не хватит. И удивлялись долго, как я живой хожу. Ну, сызнова молотили. Почему не сбрехал? Снова жена вытащила из беды. Вот тогда сбег я в путейцы. На железную дорогу. Уж там меня, думалось, никто не увидит. Не пришибут чекисты, забудут. Уж не про себя, вас сиротить не хотелось. Шесть ребятишек к тому времени Манана принесла в дом. Каждого надо обуть, одеть, накормить. Вот я и старался. Но… Случилось землетрясение. Повредило пути. Нас туда на срочный ремонт. И сызнова — туристы с зарубежья. Я от их опрометью в горы кинулся. Как от чумы. Надоело с битой мордой жить. Срамно. От их я убег. Но не от чекистов. Опять изловили. На что, говорят, страну порочишь да дикарски ведешь себя? На что сбегал? Тут меня допекло! Кинулся на допросчиков с ревом. Махался, как сатана. Коль дикарь, дак пусть всамделишно. Хоть раз буду знать, что не за зря взяли. А меня — под жопу и выгнали домой. Мол, кой толк с психоватого? Я и вернулся. Сам. На своих ногах. И даже морда не побита. Впервой так-то. И убег я в тот год рыбалить. В море. Через год себе лодку купил, сети, весла. И зажил лучше некуда. Никому не кланяясь. Что выловил — продал людям. И домой принес. В доме деньги появились. Достаток завелся. Манана успокоилась. Еще двоих принесла. Старшенький, Толик, к тому времени уже семилетку заканчивал. Грамотеем стал. В техникум его взяли. И даже платили за хорошее ученье. Он и выбился в прорабы на стройке. Потом в институт. Едва двоих детей родили — на войну его взяли. Заместо его — похоронка пришла в дом. Сама об том знаешь, — закурил Георгий.